Таня молилась постоянно, почти не отдавая себе в этом отчета. Иногда ей делалось страшно оттого, что слишком много она просит. В храме она подавала записки о здравии, и не хватало места на бумажке, чтобы перечислить все имена.
– Не ропщи, деточка, у других заупокойный список вон какой длинный, а твои все живы, – сказал ей старый батюшка во время исповеди, – не ропщи, терпи, главное, не дай сердцу заледенеть в озлоблении, сохрани милосердие. Оно по нынешним временам великая редкость, огромное сокровище.
Вот это было, пожалуй, тяжелей всего. Сохранить милосердие.
Пищик рассказывал ей о Ледяном походе. 9 февраля четырехтысячная армия под командованием генерала Корнилова выступила из Ростова в поход на Кубань. Отчаянный марш, длиной в двести пятьдесят верст, по степи, по колено в снегу, по тонкому льду через Дон и Кубань, по размытым дорогам, в грязи, во вшах.
– Нашего брата, казака, одолевали сомнения. Атаманы не желали подчиняться Корнилову. Был бы царь, так воевали бы за него. Какой-никакой, все ж помазанник Божий. Без единого правительства разве удержишь армию? Каждый сам себе царь и начальник, и в итоге борьба тщеславий, всеобщее озверение. Корнилов приказал пленных не брать. Лозунг был «Чем больше террора, тем больше победы». И побеждали, красиво побеждали. Муж твой шел в Первом офицерском полку, под командованием генерала Маркова. Бои отчаянные. Красных иногда в десять раз больше. Но такое воодушевление, такой порыв. Поднимались в атаку под ураганным огнем. Однако и большевики не уступали. У них тоже порыв. Вот, знаешь, пока бой идет, даже гордость охватывает, не только за нас, но и за них. Русские умеют драться. За Кубанью пошли сплошь большевистские станицы. Под Усть-Лабой мы попали в окружение с полным обозом раненых. Стужа. Ночи под открытым небом. Вражеская артиллерия бьет со всех сторон. Марковские офицеры и корниловцы отбивали атаку за атакой. Твой Павел Николаевич, как заговоренный, вставал в рост под шквальным огнем.
– Что ж он, совсем не бережется? – тихо спросила Таня.
– Глупый вопрос. – Есаул отвел глаза. – Таких, как он, Бог бережет. Ты не перебивай. Слушай. Иногда врывались в станицу просто от отчаяния. Пятнадцатого марта у Ново-Дмитриевской вымокли под дождем, потом ударил мороз, поднялась пурга. Шинели в ледяной корке, как стальные латы. Марковский полк оказался один под большевистскими пулеметами. Силы были совсем неравны, однако выбора не осталось. Бросились в атаку, в рукопашную схватку, выбили большевиков, открыли всей армии путь в станицу. Вот оттуда и двинулись на Екатеринодар. Двадцать девятого марта бои начались страшные. Ни о чем уж не думали, хотели одного: войти в город, а там поскорее в баню, косточки прогреть, вшей извести, выспаться в тепле, под крышей. Многие полегли, полковник Неженцев Митрофан Осипович, героический был человек, поднялся в атаку, крикнул: «Корниловцы, вперед!» И упал. Пулей голову ему пробило, сразу насмерть. Для всей армии это была тяжелая потеря, Корнилов сильно страдал. Сказал: теперь, если не возьмем Екатеринодар, мне останется пустить себе пулю в лоб. Не надо было ему этих слов произносить. Ох, не надо. Грех. Утром тридцать первого в дом влетала граната. Лавр Георгиевич пил чай. Осколком ему пробило висок. Вот тебе и пуля в лоб! Отпевали тайно, могилу спрятали, сравняли с землей, опасаясь надругательства большевиков. Отчаяние, паника. Казалось, теперь все кончено. Командование принял Антон Иванович Деникин. Чтобы спасти армию, он приказал снять осаду, отступать в северо-восточном направлении. За девять дней армия прошла двести двадцать верст почти без потерь. В нее стали вливаться кубанские добровольцы. Казачки уж успели отведать советской власти. Шли к Деникину целыми сотнями. Тем временем и донские казаки восстали против большевиков, взяли Новочеркасск. Павла Николаевича твоего отправили на разведку, для переговоров. Вернулся он с доброй вестью, с сотней казачков. Ну что еще тебе рассказать? Бои, переправы, наступления, отступления. Одно слово – война. Своими глазами я видел психическую атаку марковцев. Офицеры идут вперед, молча, без единого выстрела. Действует сильно, нервы у большевиков сдают, бегут кто куда, как черти от ладана.
– И Павел ходил в такую атаку? – спросила Таня.
– Ходил. Тишина страшная, величественная. Ровные шеренги, твердый шаг. Потом уж, за офицерами, летит на врага конница, и грохот, словно настал конец света. А может, и правда он уж настал, а мы не заметили? Война, как водка, туманит голову. В бою все честно. А как победа, бойцы уж не благородные герои, а звери. Самосуд да грабеж. Трофеев много. Казачки дуреют, спешат домой, на Дон, с обозами, добро по сундукам прятать. Для мирного населения выходит, что красные, что белые, один черт. И те и другие грабят, убивают, насильничают. Всеобщая лютость и одичание. Пропала Россия.
Тане хотелось больше расспросить о муже. Пищик видел Павла в последний раз мельком, в Ростове, и к тому, что уже рассказал, ничего добавить не мог.
– Что ты мучаешь меня? Жив твой полковник, воюет, скучает по тебе, по сыну, письмо вот писал, да передать не решился.
– Вы хотя бы прочитали, что там было?
– Как я прочитаю? Писал, правда, при мне, да ведь по-французски. И порвал сразу.
Таня стала часто видеть во сне эту сцену. Павел, седой, худой, в коридоре на подоконнике быстро пишет чернильным карандашом на клочке бумаги. Рядом стоит старый есаул, курит, ждет. Картинка эта терялась в слоях дыма, в мутном сизом тумане, и Павел на ней был какой-то условный, черно-белый, словно вырезанный из фотографии.
В сентябре начались занятия в университете. Теперь студентом мог стать любой желающий, достигший шестнадцати лет, неважно, обучен ли он грамоте. Желающих набралось несметное множество. Студенты имели льготы, освобождались от трудовой повинности, получали продовольственную карточку, приезжие обеспечивались койкой в общежитии.
На медицинский факультет приняли без всяких экзаменов пять тысяч человек, хотя аудитории могли вместить не более двухсот пятидесяти. Вместо лекций проходили собрания, на которых выбирали президиумы, обсуждали реформы самоуправления, драли глотки, топали, свистели. Председательствовала молодая стриженая дама в кожаной куртке по фамилии Познер, политический комиссар. Она то и дело стучала докторским молоточком по графину и повторяла:
– Тихо, тихо, товарищи!
Но никто ее не слушал. В аудиторию набилась шумная, грязная, хамская толпа, с махоркой, с семечками, громким гоготом, матерной бранью.
«Пропал университет», – думала Таня, искала глазами в толпе знакомые лица или хотя бы просто лица.
Их было совсем мало. В основном какие-то морды, рожи, хари. Воняло портянками и перегаром.
«Господи, я ненавижу их, прости меня. Разве я брезговала простыми солдатами в лазарете? Я таскала из-под них утки, вытирала им слезы, писала письма их матерям и женам под диктовку. Ну ведь это те же самые люди. Бывшие солдаты, крестьяне, рабочие. Молодые мужички, мелкие приказчики, мещаночки, швейки. Я никогда не чувствовала пропасти между собой и ими. Мы говорим на одном языке. Но теперь меня тошнит от них. И вообще от жизни тошнит. Не могу больше».
В первые месяцы разрухи Таня самоотверженно сражалась с грязью и хаосом. Прислуга исчезла, старушка няня делала, что могла. Папа и Андрюша старались помочь. Папа приносил продукты, Андрюша таскал воду ведрами из колонки в соседнем дворе, колол дрова, топил печь. Но это была капля в море. Вся огромная, зловонная, ледяная махина бытовых забот образца 1918 года свалилась на Танины плечи.
Стирка, стряпня, уборка отнимали уйму сил и времени. Каждый день нужна была теплая вода, чтобы вымыть ребенка, чистые пеленки требовались в огромном количестве. Почему-то именно мыло при большевиках исчезло в первую очередь. Всего не хватало, но мыло превратилось в особенную роскошь.
Таня научилась штопать, шить, вязать, оттирать песком грязные сковородки. Жарили в основном на касторке, но и ее экономили, берегли каждую каплю, поэтому все пригорало. В квартире стоял какой-то особенный, омерзительный запах. Мишенька начал ползать, приходилось драить полы, тряпок не хватало. Грязь наступала со всех сторон, Таня сражалась с грязью, как с личным врагом, стиснув зубы, стыдясь своего отчаяния.
День за днем одно и то же, тупая изматывающая рутина, от которой никуда не денешься. Вымыть волосы, надеть чистое белье, привести в порядок красные, распухшие, шелушащиеся руки становилось все трудней.