Капатас поднес фонарь к самому лицу мальчика и вгляделся в него. Потом заявил:
— Ну ладно.
Марко, благодаря его, поцеловал ему руку.
— Эту ночь ты проспишь в повозке, — прибавил Капатас, отпуская его. — Завтра в четыре часа утра я тебя разбужу. Спокойной ночи.
В четыре часа утра, при свете звезд, длинная вереница повозок со страшным шумом двинулась в путь. В каждую повозку было впряжено по шесть быков, и за каждой шло еще много волов на подставу. Мальчика разбудили, усадили в одну из повозок, на мешки, и он сразу же заснул снова.
Когда он проснулся, караван стоял посреди пустынной местности, солнце светило вовсю и все погонщики сидели около огромного, раздуваемого ветром костра. На воткнутой в землю длинной шпаге, как на вертеле, жарился большой кусок телятины.
Потом они все вместе поели, вымыли посуду, накормили быков, поспали и снова двинулись в путь. Так продолжалось путешествие, строго и размеренно, как марш воинской части.
Каждое утро в пять часов пускались в путь, в девять часов останавливались, в пять часов вечера снова снимались с места, и окончательно останавливались на ночь в десять. Погонщики ехали верхом и погоняли волов длинными палками. Марко должен был разводить огонь для жарения телятины, кормить скотину, чистить фонари, приносить воду для питья. Окружающая местность проходила перед его глазами как неясное видение обширные леса из маленьких коричневых деревьев, деревни, состоящие из нескольких разбросанных домиков с красными, украшенными резьбой фасадами, беспредельные, тянущиеся до самого горизонта участки сверкающей белой соли, быть может когда-то бывшие огромными солеными озерами; и со всех сторон, неизменно, — равнина, пустота, молчание.
Редко-редко навстречу попадались два или три всадника, скакавшие во главе конского табуна; они галопом, во весь опор, как вихрь проносились мимо.
Дни ничем не отличались друг от друга, совершенно так же, как это было на море, и проходили скучно и однообразно. Но погода стояла прекрасная. Однако погонщики, как будто мальчик был их крепостным слугой, становились к нему день ото дня всё требовательнее; некоторые обращались с ним грубо и угрожали ему; все желали, чтобы он служил им: заставляли носить огромные охапки корма, далеко посылали за водой, а он, разбитый усталостью, не мог даже спать из-за постоянных резких толчков повозки и оглушающего скрипа колес и деревянных осей. Вдобавок поднялся ветер, — тонкая, жирная красноватая, всё окутывающая пыль, постоянная, угнетающая, невыносимая, проникала в повозку, забивалась под одежду, в глаза и в рот, туманила зрение и не давала дышать.
Ослабевший от работы и бессонницы, оборванный и грязный, Марко, которого с утра до вечера ругали и обижали, с каждым днем приходил всё в большее и большее уныние и совсем упал бы духом, если бы сам Капатас не поддерживал его время от времени добрым словом.
Часто, забившись в угол повозки, где его никто не виде Марко плакал, уткнувшись лицом в свой мешок, где остались одни лохмотья. Каждое утро он вставал всё более слаб и печальный и, глядя кругом, видя всё одну и ту же бесконечную и неумолимую равнину, похожую на океан, он говорил себе: «Ох, я не доживу до сегодняшнего вечера, я не доживу до сегодняшнего вечера. Сегодня я умру на дороге!»
А работать становилось всё труднее, и обращались с ним всё хуже и хуже. Однажды утром, когда он запоздал с водой, один из погонщиков, в отсутствие Капатаса, ударил мальчика. И тогда вошло в привычку награждать его подзатыльником при каждом поручении, приговаривая: «Получай, бродяга, отнеся это своей матери».
Сердце у него разрывалось, и, наконец, он свалился больной. Три дня пролежал он в повозке, покрытой одеялом, трясясь в лихорадке и не видя никого, кроме Капатаса, который приходил, чтобы дать ему напиться и пощупать пульс.
Тогда Марко подумал, что умирает, и в отчаянии стал призывать свою мать.
— Мама, мама! — стонал он сотни раз подряд, — спаси меня, приди ко мне, ведь я умираю. Ах, мама, я никогда больше тебя не увижу! Ты найдешь меня мертвым на этой дороге!
Потом благодаря заботам Капатаса ему стало лучше, и он поправился, но вместе с выздоровлением настал самый страшный для него за всю дорогу день, — день, когда он должен был остаться один.
Караван находился в пути уже более двух недель. Когда доехали до того места, где от дороги на Тукуман ответвляется дорога на Сантьяго-дель-Эстеро, Капатас заявил мальчику, что пришла пора расстаться, дал ему несколько указаний относительно пути, пристроил мешок ему на спину так, чтобы он не мешал при ходьбе, и коротко, как будто боясь растрогаться, попрощался с ним. Мальчик едва успел поцеловать хозяину руку.
Все остальные, так жестоко обращавшиеся с ним, видя, что он остается один, казалось, тоже почувствовали к нему жалость и, удаляясь, делали ему прощальные знаки. Он отвечал им, махая рукой, и долго смотрел вслед каравану, пока тот не исчез в красноватой пыли. Тогда Марко печально двинулся вперед.
Одно, впрочем, с самого начала пути несколько подбодряло его. В продолжение всего путешествия по бесконечной и всегда одинаковой равнине он видел перед собой высочайшую горную цепь, голубую с белыми вершинами, которая напоминала ему Альпы и как бы приближала к родной стране. Это были Анды, становой хребет Американского континента, огромная горная цепь, которая тянется от Огненной Земли до Северного Ледовитого океана, на протяжении ста десяти градусов широты.
Мальчика подбадривало также то, что воздух начал становиться теплее. Это происходило оттого, что, идя на север, он всё больше приближался к тропикам.
Пройдя довольно большое расстояние, Марко оказался посреди небольшого, скопления домиков, где в маленькой лавочке купил себе кое-какой еды.
По дороге ему встречались всадники. Иногда он видел сидящих на земле женщин и детей, серьезных и неподвижных, с непривычными для него лицами землистого цвета, хитрыми глазами и выдающимися скулами. Эти люди пристально смотрели на него и долго провожали его взглядом, медленно, как автоматы, поворачивая голову. Это были индейцы.
В первый день он прошел столько, насколько у него хватило сил, и провел ночь под деревом. На второй день он прошел меньше и в более грустном состоянии духа. Башмаки его были разорваны, ноги стерты, желудок болел от плохой пищи. К вечеру ему стало страшно. Он слышал еще в Италии, что в Америке водятся змеи; теперь ему казалось, что он слышит, как они скользят во мраке, — он останавливался, потом бросался бежать, дрожа от страха.
Иногда ему становилось ужасно жалко самого себя, и он, продолжая путь, молча плакал. Потом он думал: «Как огорчись бы мама, если бы знала, что я так трушу», — и эта мысль извращала ему мужество. Чтобы забыть свой страх, он заставлял себя думать о своей матери, вспоминал, что она говорила, когда уезжала из Генуи, как она по вечерам укрывала его одеялом до самого подбородка, как, когда он был маленьким, она обнимала его и говорила: «Побудь немного вот так со мной», — и он оставался в таком положении, прижавшись, головой к ее голове, и думал, думал. Он мысленно говорил ей: «Увижу ли я еще когда-нибудь тебя, милая мама? Кончится, ли когда-нибудь мое путешествие?»
Так он шел и шел, среди незнакомых деревьев, через огромные заросли сахарного тростника и беспредельные луга, неизменно видя перед собой высокие голубые горы, высочайшие пики которых четко вырисовывались на ясном небе.
Прошло четыре, пять дней; неделя.
Силы его заметно падали, ноги сочились кровью.
Наконец в один прекрасный вечер, на закате солнца, ему сказали:
— До Тукумана отсюда пять миль.
У Марко вырвался крик радости, и он ускорил шаги, как будто в одно мгновение к нему вернулись все потерянные силы. Однако так продолжалось недолго. Силы скоро покинули его, и он в изнеможении упал возле дороги. Но сердце у него билось от радости.
Небо, усеянное сверкающими звездами, никогда раньше не казалось ему таким прекрасным. Он долго смотрел на него, растянувшись на траве, и, собираясь уснуть, думал, что, может быть, в эту минуту его мать тоже смотрит на небо.
Потом он прошептал: «Где же ты, мама? Что ты сейчас делаешь? Думаешь ли ты о своем Марко? Вспоминаешь ли своего сына, который так близко от тебя?»