– Если мы скажем, ты можешь догадаться, кто обвинил тебя. Спроси свою совесть. Ты был при чтении «Указа о милосердии»?
Я кивнул.
– Стало быть, ты принес святую клятву помогать нам. В чем ты можешь признаться?
Я постарался припомнить незначительные проступки и ответил:
– Редко ходил на службы и порой сомневался, что Господь превращается в хлеб.
Еще один священник записал за мной, а Непорочный спросил:
– А что ты можешь сообщить in caput alienum?[98]
Я просил повторить вопрос, и он объяснил, что мне нужно рассказать о грехах других людей. Я смекнул и назвал нескольких человек, кто уже умер, им вреда не причинишь:
– Они устраивали обряды, исповедовали сантерию, но они сейчас покойники.
– А похоронили их здесь?
Я снова кивнул; список имен передали одному охраннику, и он вышел.
– Есть ведь еще кое-что, в чем ты можешь признаться, не правда ли? – спросил монсеньор.
Но я ответил:
– Больше не в чем, ваша светлость.
– Поставьте его in conspectus tormentorum,[99] – сказал стервятник.
Отец Валентине взял меня за руку и повел в каморку, где переодеваются священники. Там я увидел плети, какие-то железные инструменты и блоки на крюке в балке.
Я спросил священника:
– Как вы будете меня защищать?
– Есть четыре вида защиты, – ответил он. – Во-первых, ты можешь доказать, что свидетели оговорили тебя злонамеренно.
– Кто они, эти свидетели?
Священник покачал головой:
– Тебе уже сказано: мы не раскрываем имен свидетелей. Называй, кого хочешь. Можешь сослаться на смягчающие обстоятельства, например, на безумие, а можешь прибегнуть к отказу от сотрудничества, но в данном случае я бы этого делать не советовал.
– Как это – отказ от сотрудничества?
– То есть спорить с судьей. Ну-ка, взгляни. Вот блоки, их называют «дыба». Тебя подтягивают к потолку, а потом резко отпускают, и руки выворачиваются из плеч. Вот это – «тока». Тебя связывают, засовывают в горло жгут из тряпки и льют по нему воду в живот. Бывает очень больно, смотря сколько налить. А это – «кобыла». Тебя обвязывают веревкой и начинают закручивать ее палкой, веревка врезается в тело и ломает кости. Молчишь – будешь мучиться, пока мы не поверим, что ты рассказал все.
Я рухнул на колени и взмолился:
– Отец, скажите, в чем я должен сознаться?
Казалось, священник смешался и сам чего-то боится; я понял – он не такой, как Непорочный, кто голоса сердца не слышит. Отец Валентине нагнулся ко мне и прошептал:
– Совершенная.
Я уже догадался, что им нужна Сибила. Опустил голову, чувствуя, как все внутри обрывается. Посмотрел на инструменты для пыток и вспомнил, как кричали люди, как сдирали кожу с мэра и кастрировали Хиля.
Раньше я частенько воображал подобные ситуации и думал: а как же я себя поведу? Тогда я тешил себя мыслью, что буду героем, твердо продержусь до конца. А сейчас искал оправданий. «Ведь и на меня кто-то донес, а я что, хуже? – думал я. – Что толку, если и меня повесят, как других?»
Я спросил отца Валентино:
– Что будет, если я во всем сознаюсь?
– Тебя пощадят, – ответил он. – Накажут, но вернут в лоно церкви, если ты от всего отречешься.
– А Сибила? Ее пощадят?
Священник снисходительно улыбнулся:
– Когда она признает, что заблуждалась, и ее пожалеют.
Эти слова все решили. Я думал: «Сибила сознается и притворится раскаявшейся, как и я собираюсь сделать». Я надеялся, она поймет мою трусость и сможет меня простить, потому что ей станет ясно – в моем положении она бы сделала то же самое. Я вернулся к Непорочному и рассказал, где искать Сибилу.
Но пощада была совсем не такой, как я ожидал. Поутру состоялось аутодафе, и Непорочный по этому случаю явился в пурпурных одеждах. Приговор выносили многим, мне – последнему. Моих друзей трудно было узнать после того, что с ними сделали, и я стыдился, что сам цел и невредим. У нас отобрали все вещи и передали их Святой Палате. Меня отвели домой, где описали мои жалкие пожитки, вплоть до последней ложки. Еретиками признали всех жителей, а потому все, что было в поселке, свалили на тележки и в грузовики. Тем, кто сознавался неохотно, выкололи глаза; слепых обмотали веревкой и привязали к отцу Белибаста. Его не ослепили, а велели повсюду водить этих людей как предостережение другим.
Меня же покарали. Посадили на осла и прогнали по улицам. Люди должны были бросать в меня камнями. Это им охранники приказали, но ни один камень не попал в меня. Когда мы снова подъехали к церкви, один охранник вытащил нож и отрезал мне нос. Не стану рассказывать, что я испытал, это неописуемо, да и нет сил говорить, до сих пор не могу привыкнуть. Правда, теперь я вижу в том некую справедливость, если воспринять это как наказание за то, что я предал Сибилу.
Меня отвязали от осла, я рухнул на землю, но был поднят окружившими священниками. Они надели на меня санбенито – рубаху с желтыми крестами на груди и спине – и приказали носить ее всю оставшуюся жизнь. Велели до конца дней ходить босиком и запретили касаться людей. Дали деревянный лоток, как у разносчика, чтобы укладывать в него свой скарб. Кровь сочилась у меня на рубаху и стекала по ногам. Мне казалось, я сейчас умру, все внутри обвалилось.
Вперед вышел монсеньор и по-доброму мне улыбнулся.
– Во что веруешь? – спросил он.
– Верую в Иисуса Христа, – ответил я.
Он обернулся к священникам и призвал их возрадоваться. Клянусь, на глазах у него блестели слезы счастья.
– Возблагодарим же Господа! – сказал он, обнял меня за плечи и расцеловал.
53. мексиканец-музыковед вспоминает, как строилась стена
Я живу здесь уже довольно долго, но для меня по-прежнему остается удивительной загадкой неослабевающая страсть к зодчеству у людей, которые по своей природе расположены к праздности и распутству. Возведение стены пришлось на время, когда я нахватался каких-то красных тварей на плато. Они вскарабкиваются под штаниной и забираются в кожу. Счастлив тот, у кого штаны плотно прилегают к пузу от достатка или худобы, тогда эти сволочи выше пояса не поднимаются. У меня появились жуткие язвочки, так чесавшиеся, что просто можно было с ума сойти, и я разругался с Эной и Леной, потому как подумал, что кто-то из них гульнул на стороне и подцепил сифилис. Вне себя от негодования я отправился к Аурелио, и он посоветовал мне замазать болячки жиром, чтобы гады задохнулись, ну и, конечно, они там передохли, а у меня началась аллергия на их трупы, от которой все чесалось еще хуже. Я опять пошел к Аурелио, а он говорит: «Скажи спасибо, что это не подкожный овод», – и мне припомнилось, как недавно один такой укусил лошадь в глаз и что из этого вышло. Глаз быстро превратился в скопище отвратительно извивавшихся личинок, и я думал, жеребец околеет, но Серхио вырезал ему глазное яблоко и промыл глазницу спиртом. Все бы хорошо, только лошадь стала ходить кругами – одной стороной-то не видела. Тут Дионисио говорит: «Пустяки», – нашел серую гальку и краской нарисовал на ней глаз. Вставил коню, и тот теперь ходит прямо, вот как это объяснить? Правда, видок – посмотришь и вздрогнешь.
Дон Эммануэль купил этого жеребца и как-то раз поднимается на нем ко мне на гору, дает листок бумаги и говорит, что там записана редкая английская рождественская песня, дескать, не заинтересует ли она меня для коллекции? Песня очень длинная, потому что в каждом куплете прибавлялось по строчке, и называлась «Двенадцать дней Рождества». Вот последний куплет:
«На двенадцатый день Рождества моя любовь прислала мне дюжину дерганых лохматок, одиннадцать