довременной цельности.
Гофман описывает этот «центр» как эдемский сад, 'необозримую рощу' и 'великолепный храм', где 'колонны кажутся деревьями, а капители и карнизы — сплетающимися акантовыми листами', где 'ароматы восклицают', а 'золотые лучи горят в пламенных звуках'. Стихии уже не противоборствуют в этом раю, трагическая двойственность земного мира преодолена в нем, а 'золотая лилия', квинтэссенция и магическая эмблема алхимического действа, завершившегося в душе и преображенном теле Ансельма с помощью Серпентины, представляется ему 'видением священного созвучия всех существ', весьма, надо сказать, далеким от той несколько приземленной картины, которую рисует перед своим учеником граф де Габалис.
Таким мне представляется один из пластов эзотерического подтекста книги Монфокона, выявленный великим писателем и духовидцем Гофманом.
Совсем по иному трактуются схожие мотивы в повести «Сильфида», принадлежащей перу другого романтика — Владимира Одоевского (1803–1869), — именно из нее был выбран один из эпиграфов настоящей статьи, не в последнюю очередь потому, что идеи и образы, почерпнутые из 'Разговоров о тайных науках' (и, конечно же, из сочинений Парацельса), составляют немаловажную основу творчества знаменитого русского «любомудра». Кроме того, я получил возможность хотя бы вскользь указать на тот интерес, который вызывали эти идеи в России, прямо или косвенно воздействовавшие на развитие отечественной словесности и, шире, на умонастроения известной части русских писателей и мыслителей. Тема общения со стихийными духами так или иначе отражена в «Ундине» Жуковского, «Русалке» Пушкина, 'Майской ночи, или Утопленнице' Гоголя, не говоря уже об упоминавшемся выше Лермонтове. Более того, тема эта, перелицованная на современный лад, отчетливо звучит в нашей философской и художественной литературе и по сию пору — взять хотя бы 'Розу мира' Даниила Андреева или ранний рассказ Абрама Терца «Квартиранты», где описываются русалки, просочившиеся через систему канализации в обычную «коммуналку» и сожительствующие там с ее замордованными советской действительностью обитателями…
Но вернемся к Одоевскому: в таких произведениях, как «Сильфида» и «Саламандра», то и дело упоминаются те же авторы, на чей авторитет постоянно ссылается (или мог сослаться) граф де Габалис в 'Разговорах о тайных науках'. Это «Парацельсий», Раймонд Луллий, Арнольд из Виллановы, Гебер, Фламель. Можно без преувеличения сказать, что в определенные годы у Одоевского был примерно такой же круг чтения, как и у Монфокона де Виллара, и что, стало быть, мысли и художественное творчество русского романтика в какой-то мере перекликались с идеями его многоликого предшественника. Герой «Сильфиды» пытается — и небезуспешно — применить на практике 'разные рецепты для вызывания элементарных духов', вычитанные им из старинных книг. 'Я, — пишет герой повести, — предопределен быть свидетелем великого таинства природы и возвестить его людям, напомнить им о той чудесной силе, которая находится в их власти и о которой они забыли; напомнить им, что мы окружены другими мирами, до сих пор им неизвестными. И как просты все действия природы! Какие простые средства употребляет она для произведения таких дел, которые изумляют и ужасают человека! Слушай и удивляйся'. Когда же глазам «самодеятельного» и самонадеянного русского алхимика предстает воплотившаяся в результате его опытов ундина, он восклицает: 'О, теперь я верю каббалистам; я удивляюсь даже, как прежде я смотрел на них с усмешкою недоверчивости. Нет, если существует истина на сем свете, то она существует только в их творениях! Я теперь только заметил, что они не так, как наши обыкновенные ученые: они не спорят между собою, не противоречат друг другу; все говорят про одно и то же таинство; различны лишь их выражения, но они понятны для того, кто вникнул в таинственный смысл их…
Однако опыт общения героя повести с владычицей водной стихии кончается плачевно: на какое-то время он теряет рассудок, а затем, с помощью микстуры и бульонных ванн, приходит в себя, то есть превращается в законченного обывателя, весь смысл существования которого сводится к псовой охоте, судебным тяжбам да любовным интрижкам с горничными. 'Но за кем нет грешков на этом свете?' — иронично замечает Одоевский в конце своего повествования. — По крайней мере, он теперь человек, как другие.
Мне кажется, что «Сильфиду» следует понимать как своего рода предупреждение тем пылким юнцам, которые полагают, будто нелегкий и опасный опыт духовидения можно обрести по книгам, да к тому же в одиночку, без поддержки со стороны какой-либо подлинной инициатической организации… Повесть «Саламандра», произведение более сложное и многоплановое, нежели «Сильфида», посвящена в равной степени алхимическим опытам и проблеме общения с духами огня. Ее финал, соответственно, окрашен не трагикомическими тонами, а озарен отсветом пламени, в котором сгорает красильщик Якко, влюбленный в саламандру, но больше всего на свете полюбивший золото. 'Дочь огня' не может простить ему самонадеянности и алчности: 'Эльса захохотала; еще, еще… ее голос громче и громче… это уже не хохот, а треск, а гром… стены колышутся, разваливаются, падают… Якко видит себя в прежней своей комнате; пред ним таинственная печь, из устья тянется пламя, обвивается вокруг него; он хочет бежать… нет спасения! Стены дышат огнем, потолок разрушается, еще минута… и не стало ни алхимика, ни его печи, ни Эльсы!'
Внятным истолкованием этой концовки может служить положение современного русского исследователя Вадима Штепы, высказанное им в книге «Инверсия»: 'Недаром средневековые мистики указывали на чрезвычайную сложность установления контакта с саламандрами, способными «сжечь» все, в чем профаническое сознание видит смысл. Поэтому для профанов саламандры несут величайшую опасность, хотя просто уничтожают все иллюзии'. Пользуюсь случаем привести еще две пространные цитаты из этого труда, посвященного в основном изложению доктрины Рене Генона и развитию основных пунктов этой доктрины применительно к истории России и ее грядущим судьбам. Первая цитата касается рассматриваемой с точки зрения эзотерики проблемы существования стихийных духов и их общения с людьми: 'Эфирные сущности каждого из элементов не видят друг друга, «живя» в разных вибрациях тонкого мира. Однако в человеке могут проявляться все эти вибрации, и поэтому он способен (естественно, речь идет о способностях архетипического, традиционного человека) установить контакт со всеми из них. Эфирные сущности пребывают вне этической догмы, присущей поздним историческим временам, когда мифология уже превратилась в религию. А они так и остались в мифологии золотого века как ее необходимые атрибуты, помогающие человеку и дружественные ему, если, конечно, он не обманывает их доверия и не пытается поставить их способности на службу собственному эгоизму и своей временной власти'.
Вторая цитата, которую мне хочется видеть одним из заключительных аккордов настоящей статьи, обращается к сегодняшнему дню и раскрывает негативную роль «стихиалей», вынужденных, под давлением технократии, изменить своей природе и предстать перед окончательно обмирщенным, превратившимся в полуавтомат человеком в зловещем, демоническом обличье: 'В профаническом мире последних времен вновь появляются эфирные сущности, но уже — в своем контртрадиционном виде.<…> Забавно, но одновременно и ужасно, что люди не просто внутренне, но зачастую даже и внешне обретают черты первертных сущностей, профанически не замечая этого, а если и замечая — то даже радуясь таким мутациям. <…> Одни превращаются в псевдо-'тномов', поскольку те в негативе являются наилучшим символом человечества, самоумалившегося и измельчавшего перед технократической мощью. Другие становятся псевдо-'ундинами' — отрицательными и вообще уже недочеловеческими мутантами, которые максимальным образом воплощают в себе саму деградацию человеческого архетипа, утратившего всякое присутствие духа и уже «полурастворенного» в 'нижних водах', но еще разгуливающего по улицам. Появляются и псевдо-'сильфы', ставшие переносчиками всевозможных неоспиритуалистических и психически заразных «лярв». Единственные, кто не подвержен этой инерции, это саламандры, тотальные враги эфирократии'.
Возможно, однако, и другое, мистически-христианское прочтение книги Монфокона де Виллара, нисколько, в сущности, не противоречащее всем вышеприведенным трактовкам. Есть у Андерсена прелестная сказка о русалочке, то есть ундине, которой 'очень хотелось узнать побольше о людях и об их жизни'. Старая бабушка объясняет ей, что люди не живут вечно: '…они тоже умирают, их век даже короче нашего, мы живем триста лет, но, когда нам приходит конец, нас не хоронят среди близких, у нас нет даже могил, мы просто превращаемся в морскую пену. Нам не дано бессмертной души, и мы никогда не воскресаем; мы — как тростник: вырвешь его с корнем, и он не зазеленеет вновь! У людей, напротив, есть бессмертная душа, которая живет вечно, даже и после того, как тело превращается в прах; она улетает на