редакторов.
Непринятие повести «В горах Безумия» вкупе с отказом «Патнамс» убедили Лавкрафта, что он может и вовсе перестать писать: «Я в самом деле думаю, что прекращу писать совсем — или, по крайней мере, прекращу пытаться делать большее, чем время от времени набрасывать кое-какие заметки для собственного наставления. На серьезные работы о сверхъестественном нет какого-либо спроса. Я убедился в подобном отношении после вежливого отказа от моего материала, только что полученным от „Патнамс“ — которые просили посмотреть его в первую очередь».
«Я настолько раздосадован всеми своими произведениями, что почти решился в дальнейшем ничего не писать. Ни в одном из случаев я и близко не подошел к передаче того настроения или образа, которые хочу донести, а когда не достигаешь этого в сорок один, то и нет особого смысла тратить время на дальнейшие попытки…»
«Мне будет довольно трудно пристроить свою антарктическую повесть — действительно, в последнее время отказов столь много, что я думаю на какой-то срок прекратить писать и полностью заняться переработкой»[511].
Лавкрафт признавал, что легко лишается уверенности в себе. Он хвалил Дерлета за его стойкость: «Я завидую вашей непоколебимости перед лицом отказов — ибо при подобных обстоятельствах у меня появляется некоторое сомнение в достоинствах своего материала и сопутствующее нежелание писать дальше. Прямо сейчас, например, воздействие совместного отказа Райта и Патнама заставляет меня отказаться от оригинальных проб и предпринять некоторые усилия по переработке»[512].
Несомненно, чтобы преуспеть в качестве внештатного писателя при жизни, одного таланта недостаточно. Как уже говорилось в Главе VII, нужно также обладать энергией, самовлюбленностью, стойкостью, непоколебимостью и прожженным реализмом. К несчастью для таких людей, как По и Лавкрафт, их великий талант, или гений, развивался, как ни смотри, за счет других качеств. Чем больше был их гений, тем менее рационально они могли им пользоваться.
Подход Лавкрафта к собственным произведениям стал еще более строгим. Он отвергал «Изгоя», которым повсеместно восторгались, как «трухлявый кусок риторической околесицы, густо замазанный подражанием По». Он полагал, что должен радикально изменить свой стиль: «Все мои рассказы, за исключением, быть может, одного или двух, при тщательном анализе вызывают у меня глубокое недовольство, и я почти решил потребовать остановки, пока не смогу справляться лучше, чем сейчас… Беда большей части моего материала в том, что он сидит меж двух стульев — мерзкого журнального рода, подсознательно внедрившегося в мой метод посредством общения с „Виэрд Тэйлз“, и настоящего рассказа».
«Что до моих произведений — обладают они каким — либо потенциалом или же нет, — то я знаю, что им необходим чертовски тщательный пересмотр. Они чересчур экстравагантны и мелодраматичны, им недостает глубины и утонченности… Мой стиль тоже плох — он полон очевидных риторических уловок, избитых фраз и ритмических рисунков. Ему далеко до совершенной и объективной простоты, которая является моей целью, — тем не менее я оказываюсь косноязычным, когда пытаюсь использовать лексику и синтаксические построения, отличные от моих собственных».
Лавкрафт был не единственным писателем, считавшим, что его работы тяготеют к определенному типу, структуре и тону, и что — когда он пытается писать в совершенно отличном ключе — у него иссякает вдохновение, оставляя его в «писательском ступоре». Он объяснял, почему не пишет рассказов с действиями: «По существу я статическая, созерцательная и объективная личность, почти отшельник в обычной жизни, и всегда предпочитаю наблюдать, нежели участвовать. Моя естественная — и единственно искренняя — форма воображения заключается в пассивном свидетельстве — в идее быть неким свободно плавающим глазом, который видит все типы сверхъестественных явлений, но не очень затрагивается ими. По своему складу я не способен разглядеть что-либо интересное в одних лишь движениях и событиях. Что захватывает меня — так это условия, атмосфера, внешний вид и прочее в подобном роде»[513].
Это объясняет, почему в большинстве рассказов Лавкрафта выведены пассивные и слабые герои, над которыми скорее производится действие, нежели действуют они сами, и которые в кризисных ситуациях обычно теряют голову и паникуют. Очевидно, он считал себя антигероем и, как и большинство писателей, вводил кое-что от этой воображаемой личности в свои рассказы. Такое представление о самом себе, хоть и разительно отличающееся от ревущего и пьющего кровь берсерка, каковым он любил воображать себя на третьем десятке, было, возможно, несправедливым по отношению к настоящему Лавкрафту.
В этот период уныния в конце 1931 года Лавкрафт начал рассказ, действие которого происходит во Флориде, но забросил его, чтобы заняться «призрачным авторством». Одной из трудностей при сочинении страшного рассказа о теплой стране, по его словам, являлось то, что для него тепло было таким благотворным, что в тропиках трудно было даже представить какую-либо реальную опасность.
В начале мая 1931 года Лавкрафт вновь отправился на Юг. Там он сопоставил «полукровочный бедлам» Нью-Йорк с южной «…культурой такой глубины и стойкости, что чувствуешь себя среди
Два странствующих музыканта — певец и слепой гитарист — развлекали пассажиров автобуса, которые с удовольствием присоединились к пению без «глупой пуританской замкнутости и псевдодостоинства соответствующих классов янки»[514].
После остановок в Чарлстоне и Саванне, полюбовавшись их старинными достопримечательностями во второй раз, Лавкрафт отправился в Сент-Огастин, где с удовольствием посетил фермы по разведению страусов и аллигаторов и старый испанский форт. После он добрался автобусом до Данедина, в северной части побережья Мексиканского залива, к северу от Сент-Питерсберга, чтобы навестить Вайтхэда. Тепло наполнило его энергией. Он любил климат Флориды, но не проявлял интереса к ее плоским, болотистым ландшафтам и отсутствию старины за пределами Сент-Огастина.
Прежде Лавкрафт никогда особенно не обращал внимания на птиц. Скорее, наоборот — тот факт, что любители птиц склонны ненавидеть кошек, располагал его против них. Единственный раз, когда он не смог ответить в споре, был когда некая любительница птиц из Провиденса выбранила его как союзника кровожадных кошек. Во Флориде, однако, птицы, начиная с пеликанов и заканчивая пернатыми помельче, привели его в восторг.
Ему чрезвычайно понравился Вайтхэд, и он прочитал свои рассказы в местном клубе мальчиков. Вайтхэд одолжил ему белый тропический костюм и настоял, чтобы Лавкрафт взял его с собой при отъезде.
Своевременные чеки за переработку позволили Лавкрафту доехать автобусом и поездом до Ки-Уэста, где он обратил внимание на латиноамериканское влияние — там даже фильмы демонстрировались на испанском. Испанская колониальная архитектура, как и французская, начала его увлекать. «Местные кубинцы, — отметил он, — весьма живописны и отнюдь не такие опустившиеся, как наши итальянцы с Федерал-Хилл».
Лавкрафт не имел ничего против этого «иностранизма», поскольку Ки-Уэст, как и Квебек, был «действительно старым и естественно развившимся городом». В самом деле, он нашел его «очаровательным»[515]. Будь у него деньги, он съездил бы и на Кубу.
Хотя он и купил дешевую соломенную шляпу, он быстро привык ходить без нее — для него это был настоящий разгул непринужденности, поскольку «на севере мужчины моего возраста придерживаются традиционного головного убора». Он наслаждался дрейфом без определенной программы, посмеиваясь над точными планами, разработанными Мортоном для путешествия в Новую Шотландию: «…Потому что я не