Лавкрафт все-таки не отказался от попыток получить формальное образование и закончил заочные курсы по химии. Он поддерживал свою химическую лабораторию в рабочем состоянии и в 1908 году получил серьезный фосфорный ожог пальца. Доктор Кларк спас палец, но после этого он плохо сгибался, и на его внутренней стороне остался глубокий шрам.
Однако после курсов по химии интерес Лавкрафта к предмету остыл. Он объяснял: «Между 1909 и 1912 годами я пытался усовершенствоваться как химик, с легкостью покоряя неорганическую химию и качественный анализ, поскольку они были моими любимыми занятиями в юности. Но в середине органической химии, с ее страшно нудными теоретическими задачами и запутанными случаями изомерии углеводородных радикалов — бензольного кольца и т. д. и т. п., — мне стало так скучно, что я поистине не мог заниматься больше пятнадцати минут, чтобы у меня не начиналась мучительная головная боль, которая совершенно разбивала меня на весь остаток дня».
В ответ на возраставшую нервозность матери из-за его экспериментов со взрывчатыми и ядовитыми веществами Лавкрафт разобрал свою лабораторию в подвале. Так химия присоединилась к астрономии в ряду тех возможных карьер, которых Лавкрафт лишился из-за своей непереносимости скучных занятий и патологической нехватки воли. Впоследствии он признался: «Мне нужны были волшебство, тайна и выразительность наук без их тяжкого труда».
Он пробовал свои силы в живописи, рисуя пером наброски пейзажей и акварелью море. Затем забросил и это. Всю свою оставшуюся жизнь он горячо сетовал, что как бы он ни хотел уметь рисовать и писать красками, у него к этому совершенно не было способностей: «По материнской линии я унаследовал любовь к искусству. Моя мать довольно неплохо рисует пейзажи, а старшая тетя преуспевает в этом еще больше, ее полотна вывешивались на выставке в Провиденсском клубе искусств — однако, несмотря на их одаренность, я не смог нарисовать ничего лучше той пачкотни, которую вы так часто видели в моих письмах. Как я ни старался, дарования, безусловно, не доставало…»[107]
В действительности же небольшие живые наброски пером автопортретов, старых домов и кошек, которыми Лавкрафт украшал свои письма, а также карты и эскизы в его исследовании о Квебеке демонстрируют настоящий художественный талант. Задумайся он над этим и пройди формальное обучение — и он стал бы неплохим иллюстратором. Но Лавкрафт питал отвращение ко всем стеснениям обучения и никогда не понимал его необходимости для любого занятия, требующего квалификации. Это была нехватка не таланта, а силы воли. Он так и выразился в письме: «Моя слабость заключается в том, что я не могу полностью подчиняться правилам и ограничениям. Мне приходится учиться и делать что-либо своим собственным способом — согласно моим особым интересам и склонностям, — либо не заниматься этим вообще».
Легко понять, что изнеженному, избалованному и изолированному ребенку, каким был Лавкрафт, позже будет трудно смириться с тем фактом, что некоторая скука и рутина являются обычными жизненными обстоятельствами. Он иллюстрирует собой утверждение психиатра: «Высокий уровень интеллекта часто сопровождается страстным отвращением к продолжительной работе из-за нехватки выдержки и упорства». Возможно, Лавкрафт разделял иллюзию романтиков вроде По, что подлинный художественный талант слишком чист душой и чувствителен, чтобы нуждаться в дисциплине обучения хотя бы простой технике — или даже допускать ее.
Он также сокрушался: «Равным образом у меня ничего не вышло и с языками»[108] — несмотря на то, что был довольно неплохим лингвистом-самоучкой. В школе он хорошо изучил латынь и поверхностно греческий, а позже научился читать на французском и испанском. Возможно, он успокаивал свое эго, говоря, что не сделал что-то, потому что это было совершенно ему не по силам, вместо того чтобы признать, что у него не хватило настойчивости.
Лавкрафт коллекционировал марки, но в 1915 году подарил всю коллекцию младшему кузену, Филлипсу Гэмвеллу. Он также обучал юного Гэмвелла алгебре и геометрии. Лавкрафт обнаружил, что забыл многое из того, чему научился по этим предметам в школе, и ему пришлось освежать свои знания, чтобы быть впереди ученика. Он пробовал писать детективные рассказы, но не продолжил работать в этом жанре. Кроме того: «Работы по химии — плюс небольшое исследование по истории и старине — наполняли мои немощные годы примерно до 1911–го, когда я взялся за литературу. Тогда я подверг свой прозаический стиль величайшей переработке, какую он когда-либо переносил, очистив его от некоторых низких газетных штампов и глупого подражания Джонсону»[109].
Как показывают его педантичные латинизированные ранние пробы в любительских публикациях, эта переработка стиля принесла результат лишь частично. Все еще будучи одержимым англофилией и барокко, он упорствовал в литературных англицизмах («colour», «shew», «connexion») и архаизмах («smoak», «ask'd»).
Его главным занятием в течение периода «под паром» было, однако, чтение. Он от начала до конца прочел Библию, читал романы Г. Дж. Уэллса и Жюля Верна. «Путешествие к центру Земли» Верна пробудило в нем пожизненный интерес к Исландии. Лавкрафт вслух читал матери Шекспира, озвучивая некоторые драматичные сцены с таким жаром, что соседи думали, что Лавкрафты ссорятся.
Любовь к По вдохновила его на прочтение его предшественников, готических писателей конца восемнадцатого и начала девятнадцатого века: Уолпола, Мэтьюрина, Бекфорда и миссис Радклифф. Но По так и остался его идеалом.
Он увлекся чтением журналов, среди которых были три из серии, издававшейся Фрэнком Э. Мансеем: «Аргоси» («Корабль»), «Олл-Стори Мэгэзин» («Журнал всех рассказов») и «Кавалиер» («Рыцарь», позже объединенный с «Олл-Стори») — все предшественники так называемых «дешевых журналов», чей бурный расцвет пришелся на двадцатые-тридцатые годы двадцатого века. Как и их поздние подражатели, журналы Мансея были периодическими изданиями, целиком посвященными развлекательной литературе в основном для мужского круга читателей. Время от времени в них печаталась научная фантастика или фэнтези. Лавкрафт читал «Олл-Стори» с его первого выпуска, поскольку в нем часто публиковались сверхъестественные рассказы, которые для него были верхом художественной литературы.
В 1911 году некий уроженец Запада, на четвертом десятке, не добившийся особого успеха в карьере бухгалтера, ковбоя и железнодорожного детектива, возмутился каким-то прочитанным рассказом и поклялся, что даже он сможет написать лучше. Результатом стал роман о приключениях на Марсе. Автор, Эдгар Райе Берроуз (1875–1950), отослал произведение в «Олл-Стори Уикли» (как он тогда назывался) под шуточным псевдонимом «Нормал Бин»[110]. В 1912–м роман был опубликован серией из шести частей под заголовком «Под лунами Марса» за авторством Нормана Бина (вследствие типографской ошибки).
Последовал крупный успех, ив 1917 году произведение было издано отдельной книгой «Принцесса Марса». Это был первый из десяти марсианских романов Берроуза об отважном, рыцарственном и непобедимом Джоне Картере из Вирджинии и его жене — краснокожей, откладывающей яйца марсианской принцессе Дее Торис.
За этим романом в «Олл-Стори» последовал другой: «Тарзан — приемыш обезьян», самая удачная из всех его шестидесяти с лишним книг. С жадностью набрасываясь на произведения Берроуза, когда они появлялись в журналах Мансея, молодой Лавкрафт всячески превозносил их. Когда же он стал постарше и поискушеннее, то изменил свою точку зрения, отвергнув их как «дешевый хлам». Он упустил особенность произведений Берроуза: сами по себе они были превосходны — но как юношеские, не как взрослые. Когда Лавклафт уже не был юношей, они и увлекали его меньше.
Начиная с выпуска за 1 января 1916 года «Олл-Стори Уикли» начал публиковать произведение Виктора Руссо (псевдоним Виктора Руссо Эманьюэла), которое, возможно, повлияло на Лавкрафта. Это был роман «Демоны моря», о расе получеловеческих амфибий, которые выходят из моря, чтобы захватить Англию. Пока они живы, они полностью прозрачны, за исключением глазных яблок, то есть практически невидимы. Пучеглазые, чешуйчатые, с перепонками между пальцев любимцы Ктулху в поздних рассказах Лавкрафта происходят, быть может, из студенистого водного народца Руссо.
Во время своего долгого оцепенения Лавкрафт не считал, что с ним плохо обращаются: «Моя семья восхитительна и добра, какой могла бы быть любая другая семья, — моя мать просто чудо предупредительности — но тем не менее меня не считают чем-то особенным: я неуклюж и неприятен». Он