рассказы о своих битвах с масляными обогревателями, осветительными приборами, будильниками, мышеловками и пиджачными Пуговицами.

Он уговаривал своих тетушек, чтобы они не дали истечь его подписке на «Провиденс Ивнинг Бюлитин»: «Чем больше я вижу другие газеты, тем больше люблю „Бюлитин“». Уже готовый откликнуться на объявление о найме прислуги, он писал: «Вот надеюсь на быстрое богатство, которое потрачу на покупку номера 454 [по Энджелл-стрит] и конюшню, расчистку двора и восстановление каменной стены…»

Его тетушки предложили, что если уж он так хочет увидеть Провиденс, то почему бы ему не приехать погостить? Он ответил: «Что до поездки — как я уже сказал ЭЭФГ [Энни Эмелин Филлипс Гэмвелл], я не вынес бы увидеть Провиденс снова до тех пор, пока не смогу остаться там навсегда…

А беглый взгляд был бы подобен взгляду моряка дальнего плавания, принесенного бурей к своему родному порту, а затем вновь унесенного в безграничную темень чуждого моря»[351].

Его снобизм обострился. Он восторгался женой Таллина, с которой познакомился, когда та была проездом в Нью-Йорке в августе, не только за ее личное обаяние, но также и за то, что она «происходила из древнейших норманнских дворян, осевших в Ирландии». Точно так же он относился и к Уилфреду Б. Талману, ибо Талман был «высоким, худощавым, светлым и аристократически аккуратным». Он высоко ценил Кляйнера, потому что, за исключением своей работы, «он безусловно джентльмен-любитель», не извлекающий прибыли из своих стихотворений или увлечения орнаментными шрифтами.

Он был удивлен, когда у одного знакомого по фамилии Хэнкок обнаружилась привычка одалживать вещи и не возвращать их — и это несмотря на то, что «он происходит из одной из самых аристократических семей Англии!». Но когда в сентябре объявили забастовку шахтеры, он писал: «… Весьма прискорбно, что общество позволило себе стать столь взаимосвязанным, что должно зависеть от капризов шайки грязных крестьян»[352].

Он находил убежище в своих георгианских мечтаниях и позах и в философии безразличия и тщетности: «Что до меня-то я решительно оставил современную эпоху. В космосе бесцельного хаоса и на планете тщеты и упадка лишь воображение имеет хоть какое-то значение. Время и пространство — полнейшие случайности, и, когда поживешь в упадочной и лишенной иллюзий эпохе, которая не может сказать ничего важного, обзаводишься здравым смыслом и перестаешь тратить время на современное мычанье, возвращаешься к периоду, выражения которого заключают в себе нечто такое, на что отзывается твоя психология… По времени я возвращаюсь к георгианской эпохе, а в качестве места охотнее всего выбираю английскую или новоанглийскую сельскую местность — луга, леса, фермы и деревни, — если только не странствую по просторам вселенной в поисках исключительных ужасов»[353].

Он чувствовал, что теряет силы: «Я хочу написать множество вещей, но иногда у меня появляется чувство стареющего рабочего, что моя рука, возможно, утратила ту и без того небольшую сноровку, которой всегда обладала. Когда мой хлам готов, он всегда разочаровывает меня: он никогда не выражает всю полноту картины, что у меня в голове, — но поскольку топорная фиксация образа все же лучше, чем ничего, я надрываюсь и делаю эту ничтожность как только можно лучше».

Его чувство к Нью-Йорку обратилось в черную ненависть. Он писал о «нечистокровной современности» этой «чуждой пустыни» и необходимости выбираться из «кошмарных трущоб этой вавилонской столицы», наполненной «толпами злобных иностранцев»[354] .

Его этнические фобии достигли геноцидального неистовства. Новое водохранилище за городом для обеспечения системы водоснабжения Нью-Йорка вызвало у него вспышку против города как «безжалостного в истреблении целых деревень настоящих людей ради поддержания жизни зловонных полукровок-паразитов этой хаотичной столичной неразберихи!». Иммиграция, радикально сокращенная в 1924 году, была ограничена недостаточно: «Я, естественно, надеюсь, что разношерстную иммиграцию вскоре надолго сократят — боже, уже и так было нанесено достаточно вреда приемом бесконечных орд невежественных, суеверных и биологически низких отбросов Южной Европы и Западной Азии» [355].

Трудно терпеть того, кто поносит других как «биологически низкие отбросы», в то время как большинство этих отбросов по крайней мере смотрят в лицо действительности, исполняют свой долг и содержат себя и свои семьи — сам же Лавкрафт ничего этого не делал. Из его этнических объектов для издевок неграм доставалось больше всего: «Конечно же, нельзя позволять неграм пользоваться пляжами на южных курортах — можете ли вы представить себе чувствительных людей, купающихся рядом со стаей сальных шимпанзе? Единственное, что делает жизнь выносимой там, где есть черные, — закон Джима Кроу, и я хотел бы, чтобы его применяли в Нью-Йорке как к черномазым, так и к более многочисленным азиатским типам жирных крысомордых евреев. Либо уберите их с глаз долой, либо перебейте их — всё, что угодно, лишь бы белый человек мог гулять по улицам без дрожи и тошноты!»[356]

Даже самый достойный похвалы негр стал мишенью для насмешек Лавкрафта. Когда Лилиан Кларк похвалила свою служанку Делайлу, он ответил, что «она, несомненно, ценный негр и должна принести добрые девятьсот или тысячу долларов на любом приличном рынке к северу от Саванны…[357] Жаль, что я не могу подарить вам на Рождество документ, разрешающий продажу такого превосходного предмета собственности, ведь эти надоедливые аболиционисты уничтожили всю торговлю…»[358]. Упоминание о негритянке-адвокате вызвало у него сарказм: «Что до черной адвокатессы Л. Мэриан По — что ж, пока она не будет связываться с белими, я щитаю што врида ни будет… Тогда я предлагаю, чтобы и Делайла занялась профессиональной деятельностью — возможно, медициной, или теологией, или государственным управлением».

Для миллионов белых американцев поколения Лавкрафта один лишь вид негра, играющего роль, традиционно принадлежавшую белым из высшего общества — осуществление власти над белыми, практика богословия, права, медицины, увлечение благородными видами спорта или другими забавами, даже проявление непривычной сообразительности и трудолюбия, — вызывал глубокий психологический дискомфорт и пробуждал возмущение и гнев.

Проводя такие словесные различия, как «настоящие люди» против «зловонных полукровок-паразитов» или «люди, поляки и черномазые»[359], Лавкрафт делал в точности то же самое, что и первобытный человек, называя своих сородичей «настоящими людьми». Вывод из этого — кто-то не из племени уже не является настоящим человеком, и, следовательно, по всем правилам его можно безнаказанно ограбить, убить или съесть.

Для нас, живущих в семидесятых годах двадцатого века, кажется странным, что эмоционально сдержанный, добрый и чрезмерно щедрый с друзьями и знакомыми, интересующийся стариной и экзотикой и гордящийся своим объективным и беспристрастным мировоззрением человек смог обнаружить такую ядовитую ненависть к людям, никогда не причинявшим ему вреда, — просто потому, что ему не нравились их внешний вид, произношение и другие поверхностные качества. Более того, в большинстве научных вопросов Лавкрафт был расчетливым, скептическим материалистом, быстро расправляющимся с Чарльзом Фортом, Атлантидой, гелиоцентрической теорией Эллиота Смита и со всем оккультизмом. И все же он, словно наивный ребенок, поверил в псевдонаучный арийский культ и использовал его для обоснования своей этнической ненависти.

Август Дерлет пытался снять с Лавкрафта обвинения в расовых предрассудках. В действительности он не был расистом и антисемитом, заявлял Дерлет, он лишь иногда насмехался над иностранцами, потому что они изменили его любимый Провиденс[360]. Но это была просто попытка Дерлета обелить своего идола.

Однако неудивительно, что Лавкрафт принял эту точку зрения, поскольку перед Первой мировой войной она была широко распространена среди «старых американцев». Это было то, во что их дети были воспитаны верить наряду с протестантством, национализмом, капитализмом и круглой Землей. Этот шовинизм «старых американцев» был если и не глобальным, то, по крайней мере, почтенным. Никто и не помышлял о том, чтобы скрывать его как постыдный. Биограф Генри Адамса объясняет: «Антисемитизм возник в националистической и клерикальной клоаке Германии Бисмарка, объединившись с подобным воззрением России и Восточной Европы, нахлынул во Францию и, наконец, в Соединенные Штаты, когда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату