волны обездоленных беженцев от насилия толпы предстали со своими диковинными бородами, пейсами и изношенными кафтанами. Когда же пришельцы преуспели в золотых джунглях, их успех показался привередливым пуританским моралистам вроде Генри Джеймса пошлой пародией на капиталистическое общество. Часто это было бесспорным, ибо им недоставало изящной драпировки в виде достойных уважения семейных связей, осмотрительно общей религии, старых школьных знакомств и скромных манер.
Скрытое неприятие иностранцев и расизм того времени против южно-европейских иммигрантов и выходцев с Востока выплеснулись на евреев как на главный образ врага англосаксонского превосходства… когда в 1894 году лидеры „браминов“[361] благоразумно обратились к новой Бостонской лиге ограничения иммиграции, чьей миссией было спасение нации от смешения с полукровками».
Что касается «скромных манер», то люди, переходящие из одной культурной среды в другую, вроде переезда в чужую страну, часто производят впечатление неучтивых, так как они пока не знают, какое поведение ожидается от них в новом окружении. Им может потребоваться два или три поколения для усвоения всех тонкостей жестов и языка, чтобы наконец произвести о себе хорошее впечатление.
Воинствующий англосаксонский национал-шовинизм медленно угасал в течение двадцатых-сороковых годов двадцатого века. Он был все еще распространен в двадцатых и даже до сих пор не исчез полностью. Между двумя мировыми войнами писатели и интеллигенция, не без помощи выходок Гитлера, возглавили отход от «староамериканского» шовинизма. То, что Лавкрафт оставался верным этим взглядам с такой рьяностью, в то время как другие американские интеллектуалы отказывались от них, требует объяснения.
Посмертный психоанализ в лучшем случае гипотетичен. Тем не менее существует подтверждение тем бессознательным стимулам, что наделили Лавкрафта этой агрессивной племенной позой. Ребенком его отвергали сверстники, взрослым же он претерпевал множество неудач. А его пребывание в Нью-Йорке было просто прорвавшейся плотиной неудач. Он пытался, женившись вне своей «староамериканской» среды и переехав в крупный город, стать городским космополитом, но ему это не удалось. Он пытался приспособиться к чуждому окружению, но ему это не удалось. Он пытался стать работником по найму, но ему это не удалось. Он не удался и как муж и глава семьи. Очевидно, он пытался осуществить в своей жизни слишком много перемен сразу.
Далее, ксенофобия — страх и ненависть к иностранцам — является распространенной защитной реакцией на собственные неудачи и недостатки. Ксенофоб утешает себя мыслью, что, по крайней мере, он лучше тех ублюдков.
Более того, как и большинство интеллектуальных интровертов, Лавкрафт был чужаком в своем собственном мире. Он сам заявил: «Я всегда — изгой»[362]. Он критиковал собственную неловкость в общении с обыкновенными американцами, если среди них находились представители национальных меньшинств или иностранцы. Он защищал свое ранимое «я», отгораживаясь от «чужаков» и говоря: «Я ненавижу любое иностранное влияние». Но на самом деле чужаком-то был он. Он почувствовал бы себя совсем как дома лишь в окружении, целиком состоящем из Г. Ф. Лавкрафтов, — но такого общества не существует.
Он все — таки уточнял свои ксенофобские настроения: «Как я всегда говорил, миссионеры — чертовы зануды, которых нельзя выпускать из дома, — тупые, напыщенные ослы без научной проницательности и исторической перспективы, с проклятием вечной слепоты к тому очевидному факту, что различные земли, расы и условия развиваются естественным путем и требуют различных культурных критериев, традиций и различных этических и социальных кодексов»[363].
Другими словами, иностранцы приемлемы в своих иных странах, и им следует предоставить самостоятельно идти своими экзотическими путями. Идеалом Лавкрафта представляется мир, аккуратно и навечно разделенный на водонепроницаемые отсеки по расам, культурам и народам. Его волновало любое взаимопроникновение, поскольку в его представлении подобные группы были несмешивающимися, как масло и вода. Слияние двух явственно различных групп казалось ему нарушением законов природы, а нарушение закона природы было для него предельным ужасом. Теория «плавильного котла»[364] просто бесила его. Его поза была в чем-то схожа с позой матери героя в «Последнем пуританине» Сантаяны: «Миссис Элден… застывала при соприкосновении с несхожим. Высшая сила и отличие были невыносимы: если она не могла копировать их, она их отрицала. И малейшая грубость или простота ниже ее собственной оскорбляли ее тоже… За границей не могло быть ничего, кроме внешней тьмы — чуждого, языческого, непонятного мира, от которого нужно держаться как можно дальше… И она полагала, что если порой этот ужасный внешний мир причиняет беспокойство, то необходимо объявить ему войну, дабы преподать ему урок, но безоговорочно лучше игнорировать его совсем»[365].
Несмотря на весь тот опасный вздор, что Лавкрафт писал и говорил о национальных меньшинствах, мы ни в коем случае не должны забывать контраст между этими теоретическими громами и молниями и его отношением к реальным личностям. Фрэнк Лонг, полагающий, что я слишком уж подчеркиваю национализм Лавкрафта, пишет мне: «Возможно, вам трудно будет в это поверить, но за весь Нью-йоркский период, на всех встречах и во всех разговорах, что у меня с ним были, он ни разу не проявил действительной враждебности к „представителям ненордических рас“[366] — используя термин, который он больше всего любил, — в моем присутствии, либо в метро, либо где-то еще… Если бы один из них попал в беду, он первым бы бросился к нему или к ней на помощь. Эмоционально он был само воплощение доброты. Все это было лишь риторическим — вроде словесной гигантской бойни, которую в шестидесятые развязывали писатели-хиппи андерграундной прессы. Это была его болезнь, если хотите — вербальная составляющая, — но это не характеризовало его на глубинном, основополагающем уровне… Во всех разговорах, что у меня были с Говардом, он ни разу не употребил термины вроде „Kike“, „dago“, „spic“ — даже „nigger“. Он почти всегда говорил „negro“[367]. по-видимому, это было только в письмах миссис Кларк, когда то, что он говорил, было чудовищным, скверным, как и некоторые его замечания другим корреспондентам».
Уилфред Талман тоже настаивает, что у него нет «никаких воспоминаний о том, что он [Лавкрафт] когда-либо делал, на словах или в письме, антисемитские заявления. И я также не помню, что он когда- нибудь говорил нечто такое, чтобы намеренно задеть слушателя». Возможное объяснение заключается в том, что Лавкрафт, все еще придерживавшийся старых нативистских взглядов, все-таки осознавал, что среди образованных американцев подобные воззрения порицались все более и более как устаревшие и негуманные. Поэтому он и не афишировал их, за исключением своих тетушек и очень немногих близких друзей.
В результате всех тягот, навалившихся на него, Лавкрафт был близок к обширному психотическому расстройству. В январе 1926 года он писал свой тетушке Лилиан: «Большинство современных евреев безнадежно, если говорить об Америке. Они — продукт чуждой крови, наследуют чуждые идеалы, побуждения и эмоции, которые навсегда исключают возможность массовой ассимиляции… Действительность заключается в том, что азиатская раса, ослабленная и протащенная через нечистоты несчетных столетий, не может соприкасаться с гордой, деятельной и воинственной нордической расой как эмоционально равная. Может, они и хотят этого, но не могут: их духовные чувства и взгляды прямо противоположны. Ни одна раса не может оставаться беззаботной, когда ей противостоит другая… Восток против Запада — они могут проговорить целую вечность, так и не узнав, чем же в действительности является их оппонент. С нашей стороны существует бросающее в дрожь физическое отвращение к большинству представителей семитов, и когда мы пытаемся относиться к ним терпимо, мы либо просто слепы, либо лицемерим. Два столь противоречивых элемента никогда не смогут построить одно общество: чувства подлинной взаимосвязи не может быть там, где затрагивается столь непомерное несоответствие наследственных воспоминаний, — так что, где бы Вечный Жид ни странствовал, ему придется довольствоваться своим собственным обществом, пока он не исчезнет или не будет уничтожен в результате внезапной вспышки физической ненависти с нашей стороны. Я чувствовал себя вполне способным перебить десяток-другой, когда ездил в переполненном вагоне Нью-йоркской подземки… Граница проведена явственно, и в Нью-Йорке она может