ожидания. Витторио снова меняет позу. Марианна вдыхает воздух нервно расширенными ноздрями.
Гуру жестом подзывает свою главную ассистентку, что-то говорит ей на ухо, усилители разносят по залу лишь какое-то бормотание. Ассистентка выпрямляется и вглядывается в лица людей, сидящих в зале, в десятки и сотни лиц, наконец она направляет палец на меня и кивает гуру.
– Да, – говорит гуру. – Есть один юноша, который совсем недавно приехал сюда. У него редкие музыкальные способности. Просто чудесный дар. Воплотить этот дар он может только с помощью рук. Играя на фортепьяно. Однако он, не задумываясь, пожертвовал одной из них, помогая человеку, нуждающемуся в помощи. Прочерчивая линию, отделяющую добро от зла.
Только что я сидел как ни в чем не бывало на своем стуле, и вот – я чуть не опрокидываюсь навзничь от удара упругой волны, рожденной взглядом гуру и вобравшей в себя в своем движении через зал еще сотни взглядов.
Гуру подзывает меня к себе легкими движениями рук, и все люди вокруг начинают улыбаться, улыбаться, улыбаться и смотреть на меня, смотреть, смотреть. Марианна смотрит на меня глазами, полными слез, Нина – сквозь сладкую пелену любовной дремоты, Джеф-Джузеппе – с восхищением и некоторой завистью, один лишь Витторио – злобно набычившись и бормоча что-то неразборчивое сквозь зубы.
Вторая ассистентка гуру проложила себе дорогу между длинными и низкими столами и делает мне знак следовать за ней. Марианна тоже подает мне знаки, говорит: «Иди, иди», не переставая плакать. Я иду следом за ассистенткой гуру к сцене, петляю в толпе, окруженный взглядами и улыбками, меня несет волна одобрения и бескорыстного участия. Я совершаю свой извилистый путь с болтающейся рукой и не знаю, каким должен быть мой взгляд, какой – походка, каким должен быть я при этом странном повороте действия.
Я поднялся на сцену, подошел к креслу гуру. Он едва коснулся моей перевязанной руки, я снова почувствовал аромат экзотических трав и запах пыли.
– Браво, браво, юный Уто! – сказал он, улыбаясь и кивая головой.
– Вот человек, который сотворил добро, – сказал он в микрофон. – Самым простым способом. Но и самым понятным. Он больше никогда не сможет двигать рукой, а он был замечательным пианистом. Истинный талант. Но он мог потерять и ногу. А возможно, даже жизнь. Когда человек вступает на путь добра, он ни от чего не застрахован. Это может стоить ему очень дорого, он может лишиться всего. Или того, что мы считаем всем, а на самом деле это ничто. Потому что в конце концов добро перевесит. Это самая большая сила в мире.
Не буду утверждать, что я что-либо подобное предвидел, хотя какие-то слабые предчувствия у меня были; скорее, я считал, что нужно предоставить событиям идти своим чередом и не препятствовать тому, что все равно случится.
Гуру замолкает, сотни взглядов, полных напряженного внимания, устремлены в одну точку, в плотной тишине слышится лишь гул усилителей, словно аккомпанирующих происходящему; я снимаю с шеи повязку, которая поддерживает мою левую руку, и роняю ее на пол. Рука тоже падает, не без труда мне удается прижать ее к боку. Я стараюсь не делать резких движений, лишь плавные и непринужденные, но мне бы не хотелось, чтобы все это походило на гимнастическое упражнение, стриптиз или балетный номер. Впрочем, рука вся одеревенела и болезненна, особенно притворяться нужды нет, достаточно разок-другой качнуться.
Все, как завороженные, затаив дыхание и слившись в едином чувстве, следят за каждым моим движением. Я не смотрю ни на кого в отдельности, я лишь чувствую соединенный взгляд всего зала, под действием которого воздух вокруг меня словно сгущается, и мне кажется, что в нем можно плыть как в воде. Я не чувствую смущения, бьется чуть быстрее, чем обычно, сердце и чуть учащается дыхание. У меня нет ощущения, что я кого-то обманываю или играю спектакль: мне кажется, что я делаю только то, что должен делать, и мне не надо задумываться о причинах, способах и целях. Я просто здесь нахожусь, а мог бы находиться где угодно, мне ни о чем не надо думать.
Я расстегиваю английскую булавку на повязке и очень медленно начинаю разматывать бинты, я постепенно освобождаю руку от локтя к запястью, потом ладонь до кончиков пальцев. Повязку я тоже бросаю на пол, поворачиваю ладонь, смотрю на нее так, как будто вижу впервые. Из зала, ставшего одним огромным глазом, до меня долетает изумленный взгляд-вздох, словно никто из присутствующих в жизни своей не видел левой руки; я продолжаю двигать рукой, изумление и восхищение все возрастают, и мои жесты становятся все более картинными. Теперь это похоже на восточный танец, нечто абстрактное и конкретное одновременно, стилизованная игра мускулов. Я ни на кого не смотрю, ни на что не обращаю внимания. Зрительный зал наступает на меня огромным панорамным экраном; панорамный эффект усиливает взгляд гуру, восседающего в кресле справа от меня. Я сгибаю пальцы, медленно сжимаю их и дотрагиваюсь до ладони, потом снова распрямляю их.
Все затаили дыхание, зал кажется мне космической станцией, где больше не действует сила тяжести.
Я немного размял пальцы, как делал это обычно перед концертом: подвижность неплохая, хотя несколько замедленная, гибкость тоже приличная, но имеется некоторая потеря чувствительности в подушечках пальцев.
Я застываю в бездонном молчании зала, меня пригвождает к месту его цепкий взгляд, напряжение так велико, что мне с трудом удается вздохнуть, слезы наворачиваются у меня на глаза. Я поднимаю левую руку, раскрыв ладонь, и выполняю приветствие айкидо, ударяя правым кулаком по левой ладони.
Этот жест бьет по парализованному залу, и внезапно напряжение спало, зал взорвался аплодисментами. Никогда, в самых горячечных снах, в самых безумных фантазиях, я не мог представить такой ошеломляющей овации, как потоп, пролившийся из грозовой тучи, как оглушительная канонада града. Все как один вскочили на ноги, все смотрели на меня и на гуру и били в ладоши, и кричали, но я не мог разобрать ни слова, и все плакали.
Наконец я заметил Нину, которая аплодировала, как на концерте, вот Марианна, ослабевшая от переполнивших ее чувств, Джеф-Джузеппе, орущий как на футболе, Витторио с беспросветным скепсисом на лице среди взволнованной толпы. Я видел бледную Хавабани, которая аплодировала так, словно во всем этом была и ее заслуга, и Сарасвати, которая аплодировала, сидя в инвалидном кресле почти прямо под сценой. Я видел гуру справа от меня, он улыбался и одобрительно кивал головой, видел двух его ассистенток, одна из них держала в руках повязку, которую я уронил.
Потом взгляды всех присутствующих сместились вниз, под сцену, и я увидел, что Сарасвати встает со своего инвалидного кресла: она оперлась о подлокотники, поднялась, сделала несколько шагов ко мне и прислонилась к краю сцены, где и осталась стоять, тяжело дыша, с растерянным выражением лица.
Двое, трое, десять, сто человек бросились ей на помощь: тяжело переводя дыхание, она посмотрела себе на ноги, а потом повернулась и указала пальцем на меня. Мне показалось, она сказала: «Это сделал он!», но мне не удалось хорошо расслышать, потому что аплодисменты стали громоподобными, они уже не походили на аплодисменты. Скорее, на шум пожара, на вой урагана, бушующего в тесной комнате, на грохот моря, яростными волнами обрушивающегося на слишком низкий волнорез.
Старый гуру – новый гуру
Я быстрым шагом иду по пустынной дороге и, несмотря на холод и усталость, получаю от этого удовольствие. Слышу, как скрипит снег у меня под ногами, смотрю по сторонам на застывший пейзаж: ветки деревьев, изгибы холмов, деревянные домики, утонувшие в снегу. Свет такой яркий, что ощущается как преграда. Морозный воздух щекочет мне ноздри, легкие, душу, кружит голову, как слабый наркотик. Я даже могу бежать, сил на это уйдет не больше, могу помогать себе на бегу руками. Левая еще побаливает, особенно ниже локтя, я ее чувствую: напряжение связок, тяжесть костей, сокращение мускулов не всегда еще правильное. И все же я бегу, бегу под гору, несколько раз чуть не падаю, поскользнувшись, но все равно не останавливаюсь. Я полон бешеной энергии, как будто тайком проник в чужой сон и могу творить там все что угодно. Я подпрыгиваю, пытаюсь сделать пируэт, снова бегу по снегу под откос, все время скольжу. Думаю о ягодицах Нины, о ее длинном взгляде, которым она проводила меня, когда я выходил из дома, о ее губах, о взглядах всех, кто был в Кундалини-Холле, о всеобщем волнении. Мне кажется, что я вышел на сцену только сейчас, проведя девятнадцать лет за кулисами в постоянной и бесполезной разминке; но я еще не могу поверить в случившееся, боюсь, что с минуты на минуту все закончится, разом и без всякого предупреждения.