были сделаны. Я и стараюсь быть примерным налогоплательщиком, но сейчас вместо этого слоняюсь по трущобам и вот стою перед своим старым логовом, в котором когда-то самовольно поселилась, и не могу объяснить вам, зачем я сюда пришла.
Нет, это не совсем так. Догадываюсь, конечно. Но не могу выразить словами.
– Ты когда-нибудь видела полную луну за городом? – спросила меня Джеки, вернувшись с дачи, где она гостила у подруги. – Она там прямо-таки все небо занимает.
Я снова подняла глаза, посмотрела на луну и подумала, что она и здесь ничуть не меньше. Может быть, потому что эта часть города во многом напоминает защищенный уголок природы – во всяком случае, она больше смахивает на загородную глушь, чем какие-то другие районы в этом нагромождении стекла и бетона. Некоторые сказали бы, что сельскую идиллию скорее вспоминаешь в парке Фитцгенри или на берегу озера к западу от дамбы, когда минуешь киоски, ларьки, гостиницы, но, по-моему, они ошибаются. В подобных местах можно только сделать вид, что тебя окружает вольная природа, они лишь похожи на нее, а на самом деле природу здесь давно приручили. А Катакомбы и впрямь – одичавшая часть города, хищно требующая своего, она не просит, она забирает. При свете этой пухлой луны так и чувствуешь, что дикость прячется где-то в потемках, растянув губы в наглой дикарской улыбке.
Обо всем этом я размышляла, подходя поближе к своему старому дому, и он вовсе не испугал меня. Я даже почувствовала что-то вроде освобождения. Я смотрела на дом и видела просто большое темное строение, дряхлое и неуклюжее в лунном свете. Мне нравится думать, что его обычный фасад скрывает какую-то тайну, что этот дом не просто брошенное жилье, а что в нем прячется что-то важное.
Брошенные вещи наводят на меня грусть. Сколько я себя помню, я всегда придумывала для каждой из них разные истории, окружала сказками. То они были у меня принцессой-лягушкой, ожидающей волшебного поцелуя, то принцессой, которую испытывают горошиной, то загадочными маленькими машинками, которые смогут все, дай им только волю.
Однако я еще и прагматик. Волшебные и добрые сказки в голове – это прекрасно, но разве они помогают, когда какой-нибудь ублюдок, проносясь на бешеной скорости по Катакомбам, вышвыривает из машины собаку, и несчастное животное, ударившись о тротуар, ломает лапы. Теперь оно не сможет даже защитить себя, а одичавшие псы, рыскающие по здешним улицам, не дадут ему и надежды на спасение. Когда я оказываюсь поблизости, то именно я подбираю таких несчастных собак.
Меня тоже пытались подобрать, но ничего путного из этого не вышло. Наверно, дело в дурной наследственности. В моем отношении к жизни. Однако все это никогда не волновало меня, если не считать последних нескольких недель.
Не знаю, долго ли я простояла на улице, уже даже не замечая дома. Я просто стояла – маленькая фигурка, залитая лунным светом, заблудшее видение, покинувшее безопасную часть города и оказавшееся в этом ночном царстве, пожирающем мечты, питающемся надеждами. Посреди каменных джунглей, уничтожающих сами себя, а потом и всякого, кто оказывается в их власти.
Я никогда не позволяла этому хищному кварталу завладеть мной, но сейчас не понимаю, чего я, собственно, беспокоилась. Жизнь в Катакомбах мало похожа на жизнь, но что поделаешь, если не можешь вписаться ни в какое другое место?
В конце концов я повернулась, собираясь уходить. Луна уже оказалась над самым «Кларком», она висела на дымовой трубе, словно жирный круглый флаг, и тени от нее удлинились. Мне не хотелось уходить, но остаться я не могла. Все, что для меня важно, теперь находится за пределами Катакомб.
Меня остановил чей-то голос. Женский голос, прозвучавший где-то в тени, отбрасываемой моим старым жилищем.
– Привет, Мэйзи, – вдруг донеслось до меня.
Мне показалось, что я знаю женщину, сидящую в тени. И голос был знакомым. Однако как я ни старалась, вспомнить, чей он, не могла.
– Привет и вам, – ответила я. Женщина вышла на лунный свет, но все равно я видела только очертания ее фигуры. Не было ничего, за что можно было бы зацепиться, ничего, за что могла бы ухватиться ускользающая память. Я различала только нанизанные на тощую фигуру одежки, отчего женщина казалась громадной, да шляпу без полей, натянутую на волосы неизвестно какого цвета и какой длины. Женщина была одета по-зимнему, хотя ночь стояла теплая. В каждой руке она держала по сумке.
Я знала множество таких бродяг. В самый жаркий летний день они напяливали на себя всю одежду, какая у них была. Иногда для того, чтобы защитить себя от палящих лучей солнца, иногда чтобы никто не мог украсть те вещи, которые они еще могли назвать своей собственностью.
– Много же времени прошло, – проговорила женщина, и тут я узнала ее.
Узнала отчасти по тому, как она двигалась, отчасти по голосу, отчасти просто по очертаниям фигуры, хотя, освещенная луной, она ничем не отличалась от сотен других мешочниц.
Дело в том, что она никак не могла носить пришедшее мне на ум имя, ведь женщина, которую так звали, умерла четыре года назад! И хотя я это понимала, все равно не могла удержаться, чтобы не примерить это имя к ней.
– Ширли? – спросила я. – Это ты?
Ширли Джонс, которую все на улице знали как Бабулю-Пуговку, потому что она постоянно носила сотни пуговиц в карманах своих платьев и пальто.
Женщина, стоявшая передо мной, быстро кивнула, сунула руки в карманы дождевика, натянутого поверх всех других одежек, и я услышала знакомый перестук пластмассовых, деревянных и костяных пуговиц, тихое «диккери-диккери-дин», которое я уже не чаяла услышать снова.
– Господи, Ширли…
– Знаю-знаю, дитя, – сказала она. – Хочешь спросить, что я тут делаю, если известно, что я умерла?
И все-таки я опять не испугалась. Мне казалось, будто я сплю и все это нереально или настолько реально, насколько реальным может прикидываться сон. Я ужасно обрадовалась, что увидела ее. Бабуля- пуговка была тем самым человеком, кто первый научил меня, что слово «семья» вовсе не ругательство.
Она подошла уже совсем близко, и я смогла разглядеть ее лицо. Оно нисколько не изменилось, осталось таким же, какое было до того, как она умерла. Тот же блеск карих глаз, притягивающих и слегка безумных. Та же кожа кофейного цвета, словно коричневая оберточная бумага, которая завалялась у кого- то в заднем кармане. Я разглядела, что на голове у нее вовсе не шляпа без полей, а тот самый, чуть ли не остроконечный велюровый колпак, который она носила всегда. Из-под него свисало множество немытых и нечесаных косичек, украшенных мелкими пуговками разных форм и размеров. И пахла Ширли как прежде – смесью сушеного шиповника и лакрицы.
Я хотела обнять ее, но мне стало страшно: вдруг, если я ее коснусь, она рассеется, как дым?
– Я скучаю по тебе, – сказала я.
– Знаю, дитя.
– Но как… как ты можешь
– А это загадка, – ответила она. – Помнишь, как мы искали сокровища?
Я кивнула. Разве я могла забыть? Ведь тогда я впервые узнала, какие радости можно обрести даром на задворках книжных магазинов, где я приобщилась к бизнесу, который Ширли любила называть «Утиль – в дело!».
– Если что-то тебе очень дорого, – учила она меня, – то неважно, старая это вещь, или изношенная, или бесполезная, как всякий утиль; твоя любовь повышает ее ценность в глазах других. Точь-в-точь как с людьми, когда их «рибилитиру-ют». Прежде чем человека начнут снова складывать по частям, ему надо самому поверить в свою ценность. Но большинству людей нужно, чтобы сначала кто-то другой поверил в них, только тогда они сами в себя поверят. Знаешь, бывало, люди платили пятьсот долларов за вещь, которую я за неделю до этого вытащила из их же мусорного бака. И платили
В дни, отведенные для сбора утиля, мы выходили на охоту за сокровищами. Ширли, наверно, больше