[241] сам возвысившись благодаря матери и жене,[242] не раз осмеливался домогаться герцогского достоинства и именно этого ждал от Монсеньера: поэтому он печалился так, словно лишился состояния. Д'Аркур, из всех самый решительный, утешился легче других: он безраздельно властвовал над г-жой де Ментенон, состояние его было велико, и он втайне давно уже сумел завязать отношения с дофиной, между тем как двое предыдущих не имели никакого касательства ни к ней, ни к дофину и были весьма далеки от тех, кто стоял к дофине ближе прочих, как д'Аркур. Буффлер, который был настолько смел с Монсеньером, что жаловался ему на колкости, чтобы не сказать больше, которыми непрестанно уязвлял его король с тех пор, как он возмечтал о шпаге коннетабля, причем Монсеньер благосклонно выслушивал его жалобы, пожалел д'Аркура по дружбе; он был приятным человеком и сошелся с новым дофином еще ближе, чем с Монсеньером, благо новый дофин лучше умел распознавать и ценить добродетель. Я чрезвычайно сблизил д'Аркура с герцогами де Шеврезом и де Бовилье; на это я не пожалел усилий и преуспел настолько, что надеялся дождаться плодов своего труда. Поэтому и хлопоты Буффлера должны были возыметь успех, тем более что ее высочество дофина уважала д'Аркура, а г-жа де Ментенон была с ним по-прежнему в добрых отношениях, и вообще он находился на гребне удачи.
Что до людей разрядом пониже, то Сент-Мор, который только и умел, что играть, в самом деле утратил все. Лавальер во всех отношениях слишком сильно был привязан к принцессе де Конти, чтобы многого ожидать от принца, которого держала в руках м-ль Шуэн; он женился на представительнице дома Ноайлей, которая была умнее, рассудительнее и ловчее всех в своей семье, лучше всех умела строить планы, хитрить и интриговать, повелевала родичами, была на хорошем счету при дворе и в самых доверительных отношениях с новой дофиной; при этом она была отважна, предприимчива, но с прихотями и капризного нрава. Бирон и Руси, которые хоть и не были приставлены к Монсеньеру с юности, но поддерживали с ним тесную связь и сопровождали его во всех поездках, полагали, что карьера их загублена. Руси не заблуждался: только такой человек, как Монсеньер, и мог его к себе приблизить. Бирону, угодившему в плен под Уденардом, оставалась еще военная стезя; ныне он герцог и пэр, о чем в свое время будет рассказано, и является старейшим маршалом Франции. Он приходился братом г-рже де Ногаре и г-же д'Юрфе, которые были в близкой дружбе с г-жой де Сен-Симон и со мной; кроме того, он доводился племянником г-ну де Лозену, от коего не выходил: я свел его с г-ном де Бовилье, и мне удалось их подружить; помимо этого столь важного знакомства, сестра ходатайствовала за него[243] перед дофиной, так что при новом дворе ему было на что надеяться.
Здесь уместно будет сказать еще о трех лицах, стоявших особняком: это герцог де Ларошгийон, герцог де Вильруа и герцог Люксембургский. Уже говорилось о том, какие узы связывали герцога Люксембургского с Монсеньером, от которого он имел основание ожидать всего, на что тот был способен. Впрочем, герцог ни на что не притязал, ибо, за исключением некоторых увеселений в Нормандии, Вуазен ничем не мог способствовать его возвышению. Король признавал за ним лишь принадлежность к роду Люксембургов. Он сохранил связи с друзьями своего отца и принадлежал к самому высшему обществу, но этим все и исчерпывалось, несмотря на дружбу герцога де Шевреза, который прекрасно понимал, что из него никакой пользы не извлечь. Он был столь знатным вельможей, что знатность сама по себе могла служить ему утешением. Еще больше следует сказать о двух остальных, кои благодаря своим должностям занимали более значительное положение и пользовались большим покровительством. Письма, о коих я уже здесь упоминал,[244] навлекли на них немилость короля, который никогда более не разрешал им даже приближаться к себе, но зато те же письма сблизили их с Монсеньером, чему способствовали и возраст, примерно одинаковый, и привычка; но у них не было при Монсеньере таких заступников, какие были у герцога Люксембургского, и, подобно ему, они потеряли принца де Конти, близкого их друга, оставшись безо всякой защиты от г-на де Вандома и его сторонников. Вандома более не было при дворе, но остались его приспешники, и он неизбежно должен был вернуться, когда короля не станет. Собственно говоря, настоящей вражды с Вандомом у них не было, но близкие друзья покойного принца де Конти никогда не могли бы стать его друзьями. Итак, эти двое свояков, занимавших столь видное положение, потеряли не так уж много.
Четвертый, Ла Фейад, снова был в сильном смятении. Потерпев крах по возвращении из Турина,[245] он попытался завязать отношения с Монсеньером и воспользоваться тем, что Шамийар продержался так недолго, чтобы заручиться поддержкой м-ль де Лильбон и г-на де Вандома. Как уже говорилось, он добрался даже до м-ль Шуэн. Кроме того, в Медоне он удерживался благодаря игре. Он участвовал во всех поездках, однако ему ничего не перепало от Монсеньера. Тем не менее он рассчитывал, что столь могущественное окружение позволит ему добиться успеха под началом у Монсеньера. Теперь он отчаялся достичь цели в нынешнее царствование, наследник же был во всех отношениях таков, что Л а Фейаду его восшествие на престол сулило еще большее отдаление; это его и удручало.
До глубины души были удручены еще два разряда людей, оба весьма однородные, хотя совершенно между собою не схожие: министры и финансисты. Мы уже видели в связи с учреждением десятины, какого мнения был об этих последних дофин и как не стеснялся он высказывать свое мнение. Принципы, совесть, просвещенность — все в дофине с полным основанием внушало финансистам неподдельный ужас. Министры трепетали ничуть не меньше. Им был нужен такой государь, как Монсеньер, при котором они сами могли бы править его именем, присвоив себе, если возможно, еще большую власть, причем с куда меньшей осторожностью; и вот они видят, как его место заступает другой принц — просвещенный, трудолюбивый, доступный, желающий все видеть и все знать; вдобавок они уже подозревали в нем желание держать их в узде, отвести им положение, какое подобает министрам, то есть исполнителям, коим вовсе не положено быть распорядителями и уж тем более подателями благ. Они это чувствовали и уже понемногу начинали сбавлять тон; легко угадать, как это было им обидно.
Канцлер терял все плоды благосклонности, которой сумел добиться с тех пор, как вошел в финансовый совет, и которую искусно и весьма тщательно поддерживал с помощью своего племянника Бирона, Дюмона, чью дружбу завоевал множеством услуг, а также м-ль де Лильбон и г-жи д'Эпине, коим был чрезвычайно предан; при Монсеньере, питавшем к нему дружбу и всячески его отличавшем, он слыл важнейшей персоной, обладающей огромным влиянием при дворе; считалось, что он всем обязан своим дарованиям, кои со временем поднимут его еще выше, к наиважнейшим должностям. Полные перемены, затем воспоследовавшие, не сулили ему ровным счетом ничего. Явный враг иезуитов, сильно подозреваемый в янсенизме, он, как только вошел в финансовый совет, рассорился с герцогом де Бовилье и не снискал там всеобщей благосклонности по причине частых стычек, ибо к согласию приходили они редко; на почве отношений с Римом разлад между ними зашел еще дальше; вдобавок канцлер постоянно вел себя по отношению к архиепископу Камбрейскому чрезвычайно и подчеркнуто дерзко; все это было чересчур, тем более что характер у него был прямой, твердый, холодный; посему он, разумеется, был обречен, и даже дружба с герцогом де Шеврезом ничем не могла ему помочь; он сам это прекрасно понимал. Сын его,[246] также вызывавший всеобщее омерзение, поскольку воистину был невыносим, ухитрился вызвать у всех еще и страх пополам с презрением, возмутить даже наш низкий, угодливый двор и рассориться с иезуитами, коим без конца вредил, хоть и делал вид, будто весьма с ними близок; поэтому иезуиты не только не были ему признательны за слежку и открытую травлю, коим он с невиданным усердием подвергал всех, в ком ему чудился янсенистский дух, но вменяли ему это в вину как пристрастие к гонениям на ближних. Для новой дофины он был сущим наказанием; иногда она не удерживалась и порицала его в присутствии короля. Приведу один из таких случаев. Однажды вечером Поншартрен уходил от короля после работы; в это время из большого кабинета в спальню вошла дофина, которую сопровождали г-жа де Сен-Симон и еще одна или две дамы. Дофина указала на огромные безобразные следы от плевков, полные табака, оставшиеся на том месте, где сидел Поншартрен. «Ах, какая гадость! — сказала она королю. — А все этот ваш кривой урод, только после него может остаться такая дрянь» — и принялась его честить на все лады. Король дал ей выговориться, затем, указав на г-жу де Сен-Симон, заметил, что при ней дофине надлежит сдерживаться. «Ну что ж! — возразила та. — Она не скажет того, что я говорю; но я убеждена, что думает она точно так же. Да и кто так не думает!» Тут король улыбнулся дофине и встал, дабы идти ужинать. Новый дофин был о Поншартрене ничуть не лучшего мнения. Словом, этот человек был еще одним жерновом на шее у своего отца, который чувствовал всю тяжесть этого бремени; а г-жа де Ментенон, давным-давно рассорившаяся с отцом, о чем в свое время было сказано, любила его сына не больше, чем принцесса.
Ла Врийер пользовался благорасположением, ибо в тех редких случаях, когда должность ему позволяла, охотно оказывал услуги; впрочем, в его ведении были только провинции. Они вместе с женой, а также каждый из них по отдельности были в добрых отношениях с Монсеньером, в тесной дружбе с Дюмоном, а кроме того, им удалось завязать дружеские и доверительные отношения с м-ль Шуэн, в чем им весьма подсобил обер-шталмейстер, а еще более Биньон. Поэтому его потеря была огромна. Между прочим, держался он исключительно благодаря канцлеру, в доме у которого жил как сын, и эта столь естественная связь[247] оказалась неодолимой преградой, помешавшей мне сблизить его с герцогом де Бовилье: все мои усилия остались тщетны. Г-жа де Майи, его теща, не настолько крепко держала в руках бразды, чтобы его поддержать. Дома у Ла Врийера было одно несчастье, на счет коего он единственный при дворе пребывал в мудром неведении; это несчастье усугубляло его падение. Г-жа де Ла Врийер, к которой дофина питала вражду, много лет в открытую безрассудно торжествовала над нею. Доходило до открытых вспышек, и дофина ненавидела ее, как никого в жизни. Все это вместе сулило Ла Врийеру печальное будущее.
Вуазен, не имевший покровителей, кроме г-жи де Ментенон, человек безыскусный, бесхитростный, лишенный обходительности, погруженный в свои бумаги, упоенный королевскими милостями, в речах нелюбезный, чтоб не сказать — грубый, в письмах дерзкий, мог рассчитывать лишь на интриги жены; у обоих не было никаких связей при новом дворе: они были там никому не известны и ни с кем не успели подружиться; Вуазен едва ли и способен был обзавестись друзьями, тем более их удержать, поскольку занимал столь завидное для всех место, а найти для него преемника было легче легкого.
У мягкого, сдержанного Торси были такие преимущества, как долгий опыт в делах и знание государственных и почтовых тайн, множество друзей и тогда еще никаких врагов. Он доводился двоюродным братом герцогиням де Шеврез и де Бовилье и зятем Помпонну, к которому гг. де Шеврез и де Бовилье питали полное доверие и уважение, граничившее с преклонением; к тому же у Торси не было связей ни с Монсеньером, ни с поверженным заговором. Казалось, такое положение сулит ему удачу при новом дворе, но это лишь на первый взгляд; по сути дела, Торси оставался с герцогами и герцогинями де Шеврез и де Бовилье в самых поверхностных отношениях, каких требовала внешняя благопристойность: ни родство, ни продолжительная и неизбежная совместная работа не могли растопить лед. Они виделись, только если того требовали дела или соображения приличия, и даже эти холодные и чинные отношения не заходили далеко. Торси и его жена[248] жили в самом безупречном согласии. Г-жа де Торси, женщина капризная и надменная, не снисходила до того, чтобы скрывать свои чувства. Имя ее возбуждало против них еще большие подозрения, а поскольку муж был у нее в подчинении, то все возлагали на него вину за нее, и, с точки зрения герцогов, в министерстве он представлял собой опасность. В совете он вовсе не касался римских дел, но, насколько это было в его силах и возможностях, потихоньку поддерживал те мнения, к коим потом присоединялся канцлер; это приводило к стычкам его с герцогом де Бовилье — тому приходилось выслушивать немало доводов, кои один излагал во всех подробностях, а другой поддерживал своей властью и влиянием. Г-жу де Торси любили еще меньше, чем ее мужа; у нее были скорее далекие, чем близкие отношения с ее высочеством дофиной, ради которой она совершенно ничем не поступалась — меньше, чем ради кого бы то ни было. Друзья у нее были, так же как у Торси, но никто из них не мог помочь им в будущем, кроме ее золовки,[249] которая была близка к герцогине Бурбонской; поэтому у них были причины сожалеть о Монсеньере.
Демаре пришлось довольно долго оставаться самой жестокой немилости; у него было время для полезных размышлений, и он всплыл на поверхность с таким трудом и такими муками, что, должно быть, хорошо узнал, кто ему истинные друзья, и отличил их от тех, чья дружба всегда сопутствует важному посту и исчезает вместе с ним. Он был достаточно наделен умом и здравым смыслом и вел себя с этой стороны безупречно, и все же внезапно эти качества ему