и уводят язык целиком к границам тишины и музыки. В Бартлби нет ничего ни особенного, ни общего, он Оригинал.
Оригиналы являются существами первой Природы, но они неотъемлемы от мира, или второй природы, и оказывают на них свое воздействие: обнаруживают их пустоту, несовершенство законов, ничтожность созданий особенных, маскарадный характер мира (то, что Музиль назовет «параллельным действием»). Роль пророков, тех, кто оригиналами не является, и заключается в том, что только они и могут распознать следы оригиналов в мире и неизъяснимое беспокойство, которым они мир заражают. Оригинал, говорит Мелвилл, не испытывает влияния своей среды, наоборот, он бросает на свое окружение мертвенно-бледный свет, который напоминает тот свет, что «в книге Бытия сопровождает начало всех начал». Этого света оригиналы предстают то неподвижным источником, наподобие марсового матроса на верхушке мачты, повешенного и связанного Билли Бадда, который «возносится» в свете зари, Бартлби, стоящего торчком посреди конторы стряпчего, то молниеносной траекторией, движением слишком быстрым, чтобы за ним мог проследить обычный глаз, громы и молнии Ахава или Клэггерта. У Мелвилла повсюду встречаются две крупные оригинальные Фигуры — Панорама и Травеллинг, процесс с остановками и бесконечная скорость. И хотя речь идет о двух элементах ритма, и остановки призваны придать движению ритм, а молнии — сверкать из неподвижности, не разделяет ли оригиналов, два их типа, противоречие? Что хочет сказать Жан-Люк Годар, когда от имени кинематографа утверждает, что между травеллингом и панорамой лежит «моральная проблема»? Может, в силу этого различия великий роман и не может, похоже, вместить в себя больше одного оригинала. Посредственным романам никогда не удавалось создать ни одного хоть сколько-нибудь оригинального персонажа, но каким образом даже самый великий роман сумел бы создать больше одного оригинала за раз? Ахав или Бартлби… То же самое с великими Фигурами художника Бэкона, который признает, что еще не нашел способа соединить две Фигуры в одной картине104. А Мелвилл, тем не менее, найдет. И если он прерывает молчание, чтобы написать «Билли Бадда», то дело в том, что этот последний роман, под проницательным глазом капитана Вира, соединяет двух оригиналов — демонического и окаменевшего: проблема заключалась не в том, чтобы связать их какой-то интригой, что было бы легко и неплодотворно (например, один становится жертвой другого), а в том, как сделать так, чтобы они держались вместе в картине (если нечто подобное и было предпринято в «Бенито Серено», это было далеко от совершенства, под близоруким и затуманенным взглядом Делано).
Итак, какова же наивысшая проблема, которой мучается Мелвилл? Обрести предощущаемую идентичность? Наверное, примирить двух оригиналов, но для этого примирить также оригинала со вторичным человечеством, нечеловеческое с человеческим. Ведь хороших отцов не бывает, что и доказывают капитан Вир или стряпчий. Бывают только чудовищные и ненасытные отцы и безотцовщина, окаменевшие сыновья. Если человечество и может быть спасено, а оригиналы — примирены друг с другом, то лишь силой растворения, разложения отцовской функции. Вот почему наступает по-настоящему великий момент, когда Ахав, вспоминая об огнях святого Эльма, обнаруживает, что отец сам является потерянным сыном, сиротой, тогда как сын — ничей или всех на свете людей, брат105. Как скажет Джойс, отцовства не существует, это пустота, ничто или, скорее, зона недостоверности, населенная братьями, братом и сестрой. Необходимо, чтобы спала маска милосердного отца, в силу чего первая Природа умиротворится, а Ахав и Бартлби, Клэггерт и Билли Бадд признают друг друга, высвобождая в насилии одних и оцепенении других плод, который они вынашивали в себе, чистое и простое братское отношение. Мелвилл будет непрестанно развивать радикальную оппозицию братства и христианского «милосердия» или отцовской «филантропии». Освобождать человека от отцовской функции, порождать нового человека или человека без особенностей, соединять оригинала и человечество, учреждая общество братьев в качестве новой всеобщности. Ведь в обществе братьев союз заменяет преемственность от отца к сыну и кровный договор, кровное родство. Мужчина на самом деле является кровным братом мужчины, а женщина — его кровной сестрой: это сообщество холостяков и холостячек по Мелвиллу, увлекающее своих членов в беспредельное становление. Каким-то братом, какой-то сестрой, которые тем более истинны, что уже не являются чьим-то братом, чьей-то сестрой, поскольку «собственность» исчезла. Жгучая страсть, более глубокая, чем любовь, поскольку в ней больше нет ни субстанции, ни свойств, но которая очерчивает зону неразличимости, где она проходит через все ступени интенсивности во всех направлениях и смыслах, простираясь до гомосексуальных отношений между братьями и проходя через кровосмесительное отношение брата с сестрой. Отношение самое таинственное — то, что захватывает Пьера и Изабель, то, что увлекает «Рока» и Кэтрин в «Грозовом перевале», превращающихся по очереди то в Ахава, то в Моби Дика: «Из чего бы ни были сделаны наши души, его и моя похожи… Моя любовь к нему тверда, как те подземные скалы, являясь источником малой, но необходимой радости… Я и есть Хитклиф! Он все время присутствует в моих мыслях: не как какая-нибудь радость, как и сама я себе не в радость, но как собственное мое существо…»106
Каким образ ом такое сообщество могло бы осуществиться? Каким образом удалось бы разрешить наивысшую проблему? Но разве она уже не разрешена — сама собою, как раз потому, что лишена личного характера, потому что является проблемой исторической, географической, политической? Это дело не индивидуальное или частное, а коллективное, дело народа или, скорее, всех народов. Не эдипово наваждение, а политическая программа. Бартлби, холостяк Мелвилла, как и холостяк Кафки, должен открыть «место для своих прогулок» — Америку. Американцем является тот, кто освободился от английской отцовской функции, это сын разорванного в клочья отца, всех на свете народов. Еще до независимости американцы мечтают о комбинации государств, о такой форме государства, которая была бы совместима с их призванием; но призвание их не в том, чтобы восстановить «старую государственную тайну», нацию, семью, наследие, отца, а в том, чтобы учредить некую вселенную, общество братьев, федерацию людей и благ, сообщество индивидов-анархистов, вдохновленное идеями Джефферсона, Торо, Мелвилла. Такова декларация «Моби Дика» (гл. 26): если человек человеку брат, если он достоин «доверия», то не в том качестве, что он принадлежит какой-то нации, и не в качестве собственника или акционера — только в качестве Человека, когда тот утратил свои характеристики, из которых составляется его «неистовство», его «глупость», его «подлость», когда он сознает себя не иначе, как с чертами «демократического достоинства», согласно которому все особенности — это позорные пятна, порождающие страх или жалость. Америка — это кладовая человека без особенностей, Человека оригинального. Уже в «Редберне» (гл. 33): «Нельзя пролить и капли американской крови, не пустив кровь всему миру. Англичанин, француз, немец, датчанин или шотландец, европеец, который примыкает к американцу, говорит 'Рака!' своему брату, и подвергает свою душу опасности на день Страшного суда. Нет, мы не эта тесная раса, националистическое и ханжеское иудейское племя, чья кровь испортилась из-за того, что они хотели сохранить ее чистоту, поддерживая прямое родство и единокровные браки… Мы не столько нация, сколько целый мир, ибо, если только не называть, как Мельхиседек, весь мир отцом нашим, мы не имеем ни отца, ни матери… Мы наследники всех веков, всех времен, и наше наследие мы делим между всеми нациями…»
Становление пролетария XIX века выглядит следующим образом: пришествие коммуниста или общества товарищей, будущие Советы, без собственности, семьи и нации человек не имеет иного предназначения, кроме как быть человеком, Homo tantum. Но ведь это и портрет американца, правда, средства его иные, черты того и другого часто перепутываются или накладываются друг на друга. Америка мечтала о революции, движущей силой которой была бы всеобщая иммиграция, иммигранты всех наций, равно как большевистская Россия будет мечтать о революции, движущей силой которой была бы всеобщая пролетаризация, «Пролетарии всех стран»…: две формы классовой борьбы. Так что мессианизм XIX века двуглав и выражается как в американском прагматизме, так и в обрусевшем в конце концов социализме.
Прагматизма не понять, если видеть в нем поверхностную философскую теорию, придуманную американцами. Напротив, чтобы понять новизну американской мысли, необходимо увидеть в прагматизме попытку по преобразованию мира и осмыслению нового мира, нового человека в том виде, в каком они себя делают. Западная философия шла от головы, то есть была отеческим Духом, который осуществлял себя в мире, взятом как целостность, и в познающем субъекте, взятом как собственник. Не западному ли философу адресовано ругательство Мелвилла — «метафизическая мразь»? Будучи современником американского трансцендентализма (Эмерсон, Торо), Мелвилл уже набрасывает черты прагматизма, который будет его