одновременно с другими осями, мешая им замыкаться в тупике. Возможно, эта третья ось присутствовала у Фуко с самого начала (подобно тому, как власть с самого начала присутствовала в знании). Но она может проявиться лишь на некотором расстоянии, хотя и не без риска вернуться на две предыдущие оси. Фуко ощущал необходимость какого-то общего переустройства, пытаясь сделать более различимым тот путь, который оставался малозаметным, пока переплетался с другими путями: именно об этом переустройстве Фуко ведет речь в общем введении к 'Использованию удовольствий'.
Каким же образом этому новому измерению все-таки удавалось присутствовать с самого начала? До настоящего времени мы уже встречались с тремя измерениями: с отношениями, наделенными формой, формализованными в стратах (Знание); со взаимоотношениями сил на уровне диаграммы (Власть) и с отношением к внешнему, которое Бланшо назвал абсолютным и которое одновременно является 'не- отношением' (Мысль). Означает ли это, что внутреннего не существует? Фуко непрестанно подвергает радикальной критике понятие интериорности. Но глубже ли внутреннее любого внутреннего мира, подобно тому, как внешнее более отдаленно, чем весь внешний мир? Внешнее — это не застывший предел, это движущаяся материя, оживляемая перистальтическими движениями, складками и изгибами, образующими внутреннее: это не нечто иное, отличное от внешнего, это как раз и есть внутреннее внешнего. Именно эта тема анализировалась в 'Словах и вещах': если мысль происходит от внешнего и не перестает за него держаться, то как внешнему, как тому, что она не мыслит, не может помыслить, не зародиться во внутреннем?
Вот почему немыслимое находится не снаружи мысли, а в самой ее сердцевине, как невозможность мыслить, которая удваивает или углубляет внешнее[5]. То, что у мысли есть нечто внутреннее, немыслимое, говорилось уже в классическую эпоху, когда она обращалась бесконечному, к различным порядкам бесконечного. А начиная с XIX века наличные измерения конечного стали как бы стягивать внешнее в складки, сокращая его, образуя некую 'глубину', своего рода 'втянутую в себя толщину', то внутреннее жизни, труда и языка, в котором размещается человек, хотя бы лишь для того, чтобы спать, но это внутреннее еще и само размещается в бодрствующем человеке 'как живом существе, индивидууме за работой или говорящем субъекте'[6]. То ли складка бесконечного, то ли изгибы конечности, но все они придают внешнему кривизну и конституируют внутреннее. Еще в 'Рождении клиники' было продемонстрировано, как клиника работала с телом как с внешней поверхностью и как патологическая анатомия вводила туда впоследствии глубокую складчатость, которая, не воскрешая прежней интериорности, скорее, образовывала новое внутреннее этого внешнего[7]. Внутреннее как работа внешнего: похоже, что во всех произведениях Фуко преследовала тема внутреннего, которое является всего лишь складкой внешнего в такой же мере, в какой, например, корабль был бы складкой моря. По поводу безумца, брошенного на судно в эпоху Возрождения, Фуко писал: 'Он помещен во внутреннее внешнего, и наоборот…. он узник посреди самой свободной среды, самой открытой из дорог, крепко прикованный к бесконечному перекрестку, он является прежде всего Путником, то есть пленником своего пути'[8]. А мысль, собственно, и не имеет иного бытия, ее бытие и есть этот безумец. 'Замкнуть внешнее, то есть сделать из него интериорность ожидания или исключения', — писал Бланшо по поводу Фуко[9].
И все-таки темой, неотступно преследовавшей Фуко, была тема двойника.
(В оригинальном тексте слова двойник («double») и подкладка («doublure») — слова одного корня.)
Однако двойник рассматривался не как проекция внутреннего, а, напротив, как интериоризация внешнего. Это не раздвоение Единого, а удвоение Другого. Это не воспроизводство Тождественного, а повторение Отличного. Это не эманация Я, а придание имманентности вечно иному или вечному Не-Я. Двойником в удвоении никогда не бывает другой, это всегда Я, переживающий себя как двойник другого: я не встречаюсь с собой снаружи, я нахожу другого в себе ('речь идет о том, чтобы показать, как Иное, Далекое, есть в то же время и Близкое, Тождест')[10]. Это очень похоже на инвагинацию тканей в эмбриологии или на изготовление подкладки при шитье: выворачивать, закатывать, штуковать… На наиболее парадоксальных страницах 'Археологии знания' Фуко продемонстрировал, как одна фраза повторяет другую и, в особенности, как высказывание повторяет, дублирует почти не отличающуюся от него 'иную вещь' (воспроизведение букв на клавиатуре пишущей машинки, AZERT). Книги же о власти показали еще и то, как в стратифицированных формах повторяются соотношения почти не отличающихся от них сил, каким образом история оказывается подкладкой* будущего. В книге 'Реймон Руссель' Фуко в полной мере проанализировал эту сквозную для него тему. Ибо то, что открыл Реймон Руссель, — это фраза внешнего, ее повторение в другой фразе, незаметная разница между ними ('прореха'), выворачивание, подкладка или удвоение одной по отношению к другой. Прореха — это теперь уже не повреждение ткани, а новое правило, согласно которому внешняя ткань выворачивается, инвагинируется и превращается в подкладку. 'Факультативное' правило, или же случайная эмиссия, бросок игральных костей. 'Соотносятся' они между собой, по словам Фуко, благодаря взаимовлиянию повторения, различения и удваивания как операций по созданию подкладки. Не первый раз Фуко придавал литературно-юмористический вид тому, что можно было доказать при помощи эпистемологии, лингвистики и прочих серьезных дисциплин. Книга 'Реймон Руссель' спаяла, сшила воедино все смыслы слова 'подкладка', чтобы продемонстрировать, каким образом внутреннее всегда оказывается складчатостью подразумеваемого внешнего'. А последний метод Русселя — нагнетание скобок внутри скобок — умножает складки в фразе. Вот откуда происходитважность этой книги Фуко. И несомненно, что указанный им путь и сам двойствен. Это вовсе не значит, что можно поменять местами одно с другим: внутреннее всегда будет лишь подкладкой внешнего. Но иногда, подобно неосторожному и ищущему смерти Русселю, нам хочется распороть подкладку, 'ловким жестом' отвести в сторону складки, чтобы обнаружить внешнее и его 'пустоту, в которой нельзя дышать'. А иногда, будучи более разумными и осторожными, подобно Лейрису, при том, что он находится на вершине другого типа отваги, мы будем следовать загибам складок, штопать подкладку прореха за прорехой, будем окружать себя складками, образующими 'абсолютную память', чтобы превратить внешнее в жизненно важную и возрождающуюся стихию[12] . В 'Истории безумия' было сказано: быть помещенным во внутреннее внешнего — и наоборот… Возможно, Фуко так и не перестал колебаться между этими двумя путями двойника, которые он слишком рано расчистил: ему предстоял выбор между смертью и памятью. И, возможно, подобно Русселю, он выбрал смерть, но пройдя перед этим по окольным путям и изгибам памяти.
Может быть, следовало бы совершить путешествие в прошлое вплоть до древних греков… Тогда самую жгучую проблему можно было бы рассмотреть хладнокровно и спокойно. Если складчатость и проблема удвоения, существуя подспудно по сути во всех произведениях Фуко, находят там себе подобающее место лишь с запозданием, то причина этому заключается в том, что он обратился к новому измерению, которое должно было отличаться сразу и от отношений сил или власти, и от стратифицированных форм знания, — к проблеме 'абсолютной памяти'. Древнегреческая формация обнаруживает своеобразные властные взаимоотношения, весьма отличные от формаций Римской империи, которые актуализируются в свете древнегреческих представлений как режим видимости, а в греческом логосе как режим высказываний. Следовательно, можно говорить о диаграмме власти, простирающейся через точные знания: 'обеспечить управление самим собой, осуществлять управление собственным домом, участвовать в управлении полисом — вот три практики одного и того же типа', и Ксенофонт 'убедительно показывает непрерывность и изоморфизм, соединяющие эти три умения, равно как и хронологическую последовательность, в которой они реализуются в жизни индивидуума'[13] . Однако новаторство греков проявилось не здесь, а лишь впоследствии, в момент двойного 'отрыва': когда 'упражненрм, позволяющие управлять самим собой', отделяются одновременно и от власти, как взаимодействия между силами, и от знания, как стратифицированной формы, как 'кодекса' добродетели. С одной стороны, существуют определенные 'отношения личности к самой себе', которые начинают ответвляться от взаимоотношений с другими людьмя; с другой стороны, имеется еще и некое 'формирование самости', начинающее отделяться от морального кодекса как правила знания[14]. Эти производные и этот отрыв» следует понимать в том смысле, в каком 'отношение к с<улому себе' обретает независимость. Происходит так, словно взаимоотношения с внешним изгибаются и искривляютс я с тем, чтобы образовать «подкладку» и породить отношение к самому