дорогой, преступление совершается в состоянии аффекта, это вроде помрачения рассудка, вот что это такое, а эти люди действуют хладнокровно, все обдумав и взвесив, и я не заблуждаюсь, вовсе нет, эти люди злые от природы, вот и все. Только тебе как об стену горох: они, видите ли, очутились на улице; ну ясное дело, а где же им еще быть? — для них и это великое счастье, дружок, что она не сгнили в тюрьме, и если их оттуда вытащили, то лишь из милосердия, будь уверен, хотя из милосердия, ложно понятого, ясное дело, и пусть они спасибо скажут — ну вот эти, которых амнистировали, — что они живут в такой стране, ведь в другой их бы не выпустили! И вот этого-то вы и не хотите понять, склочники вы этакие, не разбираете, что — доброта, что — слабость, и по твоей милости я пережила славное времечко, когда каждую минуту думала, что тебя заберут вместе с этими людишками, довольно я натерпелась, а когда черт тебя дернул болтать в поезде, я всю ночь не спала, глаз, как говорится, не сомкнула, — а все из-за того, что ты не умеешь держать язык за зубами, из-за твоей проклятой болтовни; Антонио говорит, что человек, который просидел двадцать четыре часа в предварительном заключении, будет считаться рецидивистом, если его заберут снова, и это сущая правда, представь себе: славное наследство оставил ты детям — бедняжки! — каково им будет в тот день, когда они обо всем узнают!
Сын человеческий! вот, Я возьму у тебя язвою утеху очей твоих; но ты не сетуй и не плачь, и слезы да не выступают у тебя. Вздыхай в безмолвии, плача по умершим не совершай; но обвязывай себя повязкою, и обувай ноги твои в обувь твою, и бороды не закрывай, и хлеба от чужих не ешь[41]… я не считаю себя пророком, Марио, но, когда умерла твоя мать, я видела, что ты держишься очень спокойно, как будто ничего не произошло, и я поняла, что это гордыня не дает тебе покоя. А эта идиотка Эстер туда же еще: «Твой муж переносит горе с большим достоинством», — это как посмотреть; и если бы мне предоставили выбирать между Эстер и Энкарной, Энкарной и Эстер, я не выбрала бы ни ту ни другую, так и знай: ведь обе они, каждая по-своему, всю жизнь только тем и занимались, что подбивали тебя на всякие дурные дела. «Переносит горе с достоинством», — как тебе это нравится? Вам всегда нужно все поставить с ног на голову. Ну, а когда ты плакал, читая газету, — это что такое? Хорошо, допустим — тогда ты был болен, но пари держу на что хочешь, что, если бы ты запел в тот день, когда умерла твоя мать, Эстер и это всецело одобрила бы, уж она нашла бы, что сказать в твое оправдание, — пари держу на что хочешь. Она совсем как Луис: «Нервный срыв. Депрессия», — смешно слушать; когда врачи не знают, что сказать, они все сваливают на нервы — это ведь очень удобно. Или еще почище — ты через два дня снял траур, потому что тебе грустно смотреть на свои ноги — ну полюбуйтесь на него! — и Эстер еще толковала, что понимает тебя, что с этой глупой рутиной надо покончить. Еще бы тебе было не грустно смотреть на свои ноги! — вот было бы здорово! — ведь траур для того и существует, скандалист, а ты что думал? Он существует для того, чтобы напоминать тебе, что ты должен быть грустным, что, если ты запоешь, ты должен замолчать, если начнешь аплодировать, должен успокоиться и сдерживать свои порывы; я помню, когда умерла мама, дядя Эдуардо пошел на футбольный матч и сидел там как каменный, даже на голы не реагировал, так и знай, это даже привлекало внимание, но, когда его спрашивали: «А ты почему не аплодируешь, Эдуардо?» — он показывал черный галстук, и друзья прекрасно его понимали — а ты как думал? — «Эдуардо не может аплодировать, потому что он в трауре», — говорили они, и все с ним соглашались, вот как, для этого траур и существует, сумасброд ты этакий, для этого и для того, чтобы видели окружающие, чтобы окружающие с одного взгляда могли понять, что в твоей семье произошло большое несчастье, — понимаешь? — и я теперь даже креп надену, я не хочу сказать, что это мне идет, пойми меня правильно, черное на черном выглядит жутко, но надо соблюдать приличия. Для тебя, ясное дело, эти законы не существуют, и не только для тебя, но, уж конечно, и для твоего сынка, этого бездельника, и теперь тебе приходится пожинать то, что ты посеял, это вполне естественно; всякому понятно, что дети подхватывают то, что слышат дома, и до чего мне было стыдно за него вчера! Но здесь моя совесть чиста, Марио, ведь когда умерла твоя мать — я это помню так, как будто это было вчера, — я тебе проходу не давала, не отставала от тебя: «Плачь, плачь, потом это скажется и будет хуже, ну поплачь же», — а ты молчал, будто это к тебе не относится, а потом вдруг подскочил: «Обычай велит?» — очень мило, я прямо остолбенела, честное слово, у меня ведь были самые лучшие намерения, клянусь тебе, я советовала тебе поплакать по той же разумной причине, по которой детей нельзя купать после еды, а тебе кажется, что я чудачка и странная женщина. Когда у человека умирает мать, плакать вполне естественно, ведь ты видел меня, и это не пустые слова: меня ничто не могло утешить — господи, что за ужасное было время! — а ты ноль внимания, похлопывал меня по спине, целовал ни с того ни с сего; ты выбрал самый легкий путь, ты даже не спал со мной, а Вален говорит, что в несчастье это большое утешение, а я вот ничего этого не знаю, — такой наивной и несведущей женщины, как я, на всем свете не сыщешь, я и сама понимаю, что выгляжу дурочкой. У тебя прямо талант все делать не вовремя, дорогой, седина тебе в бороду, а бес — в ребро; ну представь, я сейчас разденусь — живот дряблый, спина жирная, — хороша картина! Нет, милый, у меня нет ни малейшего желания, и если тебе это нравилось, так надо было просить об этом вовремя; хоть и нескромно так говорить, но у меня была великолепная фигура, может быть, грудь чуть великовата, но я и теперь не жалуюсь, пойми меня правильно; если верить Элисео Сан-Хуану, так я прямо Венера, вот как, но я уже не в том возрасте, чтобы выставлять себя напоказ, да к тому же и настроение не то. Всему свое время, Марио, вместо того чтобы повернуться на другой бок и сказать: «Спокойной ночи», — ты и представить себе не можешь, как унизительно это было для меня! — ты бы лучше тогда попросил меня об этом, и нам обоим было бы хорошо. Это вроде как с заключенными, — в тебе сидит дух противоречия, дружок ты мой милый, а я так рассуждаю: если ты хочешь сделать что-то для ближнего, так ведь бедных на свете хоть отбавляй, и не требуется много ловкости, чтобы обойти «Каритас», я так и поступаю; ведь как ты там «Каритас» не защищай, но они только того и добились, что лишили нас непосредственного общения с бедняками и не дают им молиться перед внесением нашей лепты, а раньше, я помню, когда мы с мамой ходили к бедным, они молились от всей души и целовали руку, подававшую им помощь. Хороши теперь стали эти бедняки, полюбуйся-ка на них — сплошь бунтари! И знаешь, что я тебе еще скажу? Разве ты не ругался из-за полоумных, что сидят в сумасшедшем доме? — ведь такое только ты можешь выдумать: они, видите ли, живут в чудовищных условиях, и это позор для нашего города, мне просто стыдно было по воскресеньям брать в руки «Эль Коррео». Ну в своем ли ты уме, Марио? Наверно, я не должна тебе это говорить, но Хосечу Прадос, если хочешь знать, однажды помирал со смеху в Клубе и говорил, что ты сам хочешь туда попасть, — он хотел сказать, что у тебя не все дома, понимаешь? Но Хосечу ошибался, для вас ведь главное в жизни — никому не давать покоя, вот вам и пришло в голову просадить уйму денег на новый сумасшедший дом; это идиотство, пойми, Марио, неужели тебе не ясно, что это — мотовство, бессмысленная трата; по-твоему, осел ты этакий, эти несчастные понимают, новое у них здание или старое, холодно им или тепло? Ведь если они сидят в сумасшедшем доме, значит, они сумасшедшие, а раз они сумасшедшие, значит, они ничего не понимают, не соображают и не чувствуют, а воображают себя Наполеоном или самим господом богом и очень счастливы, вот и все. И хотя ты с этим и не согласишься, Марио, но скажи мне, чего тебе еще надо? — зачем тратить деньги на этих несчастных людей? — ведь они даже и спасибо тебе не скажут. Да, я знаю, что Эстер была на твоей стороне, и вся твоя компания тоже, будь она неладна — нет, видите ли, ничего благороднее, как давать тем, кто не просит, — но зачем же ухлопывать деньги на тех, у кого все есть? — ведь им же, Марио, достаточно вообразить, будто они что-то имеют, а это все равно как если бы они и в самом деле ни в чем не нуждались; и если ты построишь для них новую ванную, зал для игр или разобьешь сад, то — поди знай — может быть, они все вообразят как раз наоборот, ведь понять их невозможно… Ты не думай, пожалуйста, что я не сочувствую их несчастью, но у меня, слава богу, голова в порядке, и я согласна с Армандо, что стремиться взять на себя всю скорбь мира — это самое обыкновенное тщеславие. Как подумаешь, дорогой, так именно тщеславие тебя и погубило — ты сам сто раз признавался в этом, — ведь, когда ты писал все эти вещи, или покупал «Карлитос», или позволял фотографировать нас на Гран Виа, или помогал заключенным, ты заботился не о ближнем, а о себе, а потом еще начинал ломать себе голову, правильно ли ты поступаешь, и, по сути дела, это самый настоящий эгоизм, я всегда это утверждала. Ведь если тебе было так приятно доставить удовольствие своему ближнему, то почему ты не доставил его Солорсано, когда он хотел ввести тебя в