вылетающих из темноты, в закодированных посланиях, в бесконечных повторах, напоминающих церковные песнопения, мантры. «Кока – это класс, кока – это класс, кока – это класс!» В сущности, среда изобилует священными догматами, следует лишь вновь научиться реагировать непредвзято и превозмочь раздражение, усталость и отвращение.
– Но студенты с вами не согласны.
– Они ненавидят его сильнее, чем рекламную макулатуру. По их словам, телевидение – предсмертные судороги человеческого сознания. Они стыдятся своего телевизионного прошлого. Им хочется говорить о кино.
Марри встал и снова наполнил наши чашки.
– Откуда у вас такие познания? – спросила Бабетта.
– Я из Нью-Йорка.
– Чем больше вы говорите, тем больше, по-моему, заискиваете. Такое впечатление, будто вы пытаетесь нас как-то обмануть.
– Лучшая беседа – обольщение.
– Вы были женаты? – спросила она.
– Один раз, недолго. Я писал репортажи о командах «Джетс», «Метс» и «Нетс». Наверняка я сейчас кажусь вам весьма странным типом, одиноким чудаком, этаким добровольным затворником, которому не нужно ничего, кроме телевизора и полок с комиксами в суперобложках. Однако не думайте, что я не оценил бы визит умной женщины в юбке с разрезом и туфлях на шпильках, с эффектными аксессуарами, приди она, к примеру, в два или три часа ночи.
Когда мы шли домой, моросил дождь. Я обнимал Бабетту за талию. Улицы были безлюдны. Во всех магазинах по Элм-стрит было темно, два банка освещались тусклыми лампочками, неоновые очки в витрине магазина оптики отбрасывали на тротуар причудливые узоры света.
«Дакрон», «Орлон», «Лайкра Спандекс».
– Я знаю, что забываю все на свете, – сказала Бабетта, – но понятия не имела, что это так бросается в глаза.
– Ничего подобного.
– Ты слышал, что сказала Дениза? Когда это было – на прошлой неделе?
– Дениза умна и настырна. А больше никто ничего не замечает.
– Я набираю номер и забываю, кому звоню. Прихожу в магазин и забываю, что надо купить. Кто-то мне что-то говорит, я забываю это, мне говорят еще раз, я забываю, мне снова говорят – и при этом как-то странно улыбаются.
– У всех нас память дырявая, – сказал я.
– Я забываю имена, лица, номера телефонов, адреса, время и место встреч, правила, инструкции.
– Вообще-то нечто подобное происходит почти со всеми.
– Я забываю, что Стеффи не любит, когда ее называют Стефани. Иногда я называю ее Денизой. Я забываю, где поставила машину, а потом очень долго не могу вспомнить, как эта машина выглядит.
– Забывчивостью уже пропитаны и воздух, и вода. Она проникла в трофическую цепь.
– Возможно, все дело в моей жевательной резинке. Не слишком странное предположение?
– А может, и кое в чем другом.
– То есть?
– Ты же употребляешь кое-что помимо жевательной резинки.
– Откуда ты взял?
– Из вторых рук – от Стеффи.
– А ей кто сказал?
– Дениза.
Она задумалась, допустив, что, если слухи или предположения исходят от Денизы, они, скорее всего, верны.
– И что же я, по словам Денизы, употребляю?
– Я хотел сначала у тебя спросить, а уж потом – у нее.
– Насколько мне известно, Джек, я не употребляю ничего такого, чем можно было бы объяснить мои провалы памяти. С другой стороны, я не старуха, у меня не было ушибов головы, да и в семье не наблюдалось никаких отклонений, кроме загиба шейки матки.
– Судя по твоим словам, Дениза, возможно, права.
– Не исключено.
– Судя по твоим словам, ты употребляешь то, что в качестве побочного эффекта ухудшает память.
– Либо употребляю и не помню, либо не употребляю и не помню. Вся моя жизнь – «либо-либо». Я жую либо обычную резинку, либо резинку без сахара. Либо жую резинку, либо курю. Либо курю, либо толстею. Либо толстею, либо бегаю по ступенькам стадиона.
– Такая жизнь кажется довольно скучной.
– Надеюсь, она будет длиться вечно.
Вскоре мостовые и тротуары покрылись листвой. Листья кружили в воздухе и, шурша, падали с наклонных крыш. Каждый день временами дул сильный ветер, деревья обнажались все больше, а на задние дворы, на небольшие газоны перед домами вышли пенсионеры с граблями. Вдоль бордюров кособокими шеренгами выстроились черные мешки.
На День всех святых за угощением к нам явилась вереница испуганных ребятишек.
12
На уроки немецкого я ходил два раза в неделю, в конце дня, и с каждым следующим визитом смеркалось все раньше. В своей работе Говард Данлоп придерживался правила, согласно которому весь урок мы должны сидеть лицом друг к другу. Когда он демонстрировал произношение согласных, дифтонгов, долгих и кратких гласных, я должен был изучать положение его языка. Когда же я пытался воспроизводить эти злополучные звуки, Данлоп, в свою очередь, внимательно смотрел мне в рот.
Стоило ему приступить к своим голосовым экзерсисам, как его безмятежное, неподвижное лицо – плоский овал, напрочь лишенный характерных черт, – преображалось. Он начинал кривляться. Жуткое зрелище и, стыдно признаться, захватывающее – таким, вероятно, видится припадок, если наблюдать за больным в лабораторных условиях. Данлоп втягивал голову в плечи, прищуривался, гримасничал, как обезьяна. Когда наставал мой черед произносить эти шумные звуки, я, лишь бы угодить учителю, старательно подражал: кривил губы и зажмуривался, понимая, что при такой неумеренной, искаженной артикуляции все это наверняка звучит так, словно вдруг, вопреки всем законам природы, говорить пытаются дерево или камень. Когда я открывал глаза, Данлоп сидел, наклонившись почти вплотную к моим губам, и заглядывал мне в рот. Мне становилось интересно, что он там видит.
В начале и конце каждого урока повисало напряженное молчание. Я пытался завязать разговор о пустяках, заставить Данлопа рассказать о том времени, когда он был хиропрактиком, о его жизни до преподавания немецкого. Он отводил глаза и смотрел куда-то мимо, но не потому, что я ему наскучил. Во взгляде не отражалось ни раздражения, ни желания избежать расспросов – просто у него был такой отрешенный вид, что казалось: события его жизни никак не связаны между собой. Когда же он все-таки говорил – об остальных жильцах или о хозяине пансиона, – голос его делался немного ворчливым, в нем слышалась протяжная нотка недовольства. Ему очень хотелось верить, что он прожил жизнь среди людей, которые никогда не понимали сути вещей.
– Вы многим даете уроки?
– Немецкого?
– Да.
– Немецкий у меня изучаете только вы. Раньше и другие приходили. Нынче немецкий язык не в чести.