через Свирь — в Заволочье, дальше — к самому великому Пермскому камню — Уралу.
Когда во второй половине прошлого века русские ученые — этнографы и фольклористы — обратились к изучению и собиранию памятников древнерусского эпоса, то их взоры прежде всего привлек русский Север — Заволочье, Обонежье, Беломорье. Приладожье — только часть этого поэтического «заказника», где на скрещении исторических путей народов развилось и получило распространение сказовое и песенное исполнительство, где были записаны лучшие образцы былин. Надо было ожидать, что край, в котором так обильно били родники народного искусства, явит миру нового поэта, наделенного особой чуткостью к раздольной, красочной, сочной русской речи, к самой музыке северного говора. И таким поэтом стал Александр Прокофьев. Он родился здесь, в Приладожье, в селе Кобона 2 декабря 1900 года.
Прокофьевы — из потомственных ладожан. Они осели в этих местах при Екатерине II, а возможно, еще при Петре, когда со всей Российской империи были согнаны на Ладогу работные люди рыть обводной канал. Вместе с русскими и карелами здесь страдали от холода и голода тысячи казаков бывшей Запорожской Сечи. Тогда-то и родилась в Приладожье песня:
Мысль о том, что род Прокофьевых — из бывших запорожских казаков, высказал однажды сам поэт. О запорожцах напоминают и отдельные названия в Олонии, к примеру Черниговское поле под Кобоной. Но как бы то ни было — «земля не досыта кормила великих предков», — это с горечью отметил поэт и пояснил, что с самого раннего детства помогал отцу и матери в хозяйстве: мережи вязал, выезжал со взрослыми на рыбную ловлю…
Покачиваясь в сойме, где-нибудь возле каменного острова Птинов, Саша Прокофьев подолгу мог следить за Ладогой. Заполняющая и озеро и небо голубизна рождала в нем скрытый восторг. Может быть, ему вспоминались стихи или старинные сказания, вроде сказания о земле русской: «Высота ли, высота поднебесная, глубота, глубота, окиян-море! Ширь-раздолье да по всей земле…» На закате облака многоярусно дымились над горизонтом. Словно табуны алых коней, они шли к неведомому водопою… Озеро в малиновых отблесках пляшет вокруг лодки и, постепенно светлея, течет туда же — к пламенному солнцу. Чудится, что по этой малиновой дорожке можно плыть и плыть, не взмахивая веслами, не ставя парус, а лишь повинуясь этому струящемуся движению воздуха и воды.
А сколько радости доставлял ему приезд коробейников! Коробейники приезжали в Кобону с вечерним пароходом из Шлиссельбурга. Привозили они, помимо разных товаров, дешевые книжки. Встречать такой вечерний пароход собиралось все село — и старые и молодые, — это была здешняя традиция. Возле сходен — многолюдное гулянье: праздник, да и только! Правда, бывали и другие деревенские праздники, хотя бы троица. Окна и двери в избах — настежь: слышен гомон людских голосов, звон посуды, чистая дробь каблуков. По селу — разноголосица тальянок, ливенок, хромок. Вдоль деревенского «порядка», украшенного привядшими березками, идут парни. В центре — тузом — гармонист. Озорно выкрикивают они частушки. Хором подхватывают припевки. Навстречу им ряд за рядом плывут девушки и молодайки. Широченные воланы, пузырчатые рукава кофт, кованые питерские полусапожки — все по последней, городской моде. Старухи судачат о своем на резных крыльцах. Ребятишки стайками перелетают от одного посада к другому. Голосисто выводит какая-то молодуха:
Шумит ладожская застолица. К полуночи пьяный гомон — сильнее. У какой-то избы дерутся, выхватывают колья из изгороди, гоняются друг за другом. Но бывало в таких праздничных драках и другое. Вспомнятся старые обиды — и подымают руку брат на брата, сын на отца. В ход пускаются ножи…
Шумит ладожская застолица. Все в ней вперемежку: радость и печаль, веселье и злоба, смех и горькие слезы. Наутро надо браться за тяжелые весла — под праздники задолжали питерским прасолам: на неделю, не меньше, уходят ладожане в озеро, где ждет их удача, а может, и гибель в холодной волне.
И нет у рыбаков другой надежды, кроме как на Чудотворца Николая да на Илью Пророка. «Илья Пророк многомилостивый, утиши ты бурю страшенную, дай ты росу благодатную», — будут беззвучно повторять матери и жены перед скорбными лампадами. Станут они часто-часто выбегать на угорье — не виднеется ли излатаниый парус, не стихает ли грохот вспененной пучины?..
Вот примерно с какими мыслями и воспоминаниями я проезжал вдоль однообразных корпусов на восточной окраине Ленинграда.
…А день выдался солнечный и холодноватый. Бывает такой в последних числах октября, когда спокойное безмятежное сияние небес позволяло оглядывать землю особенно пристально и беспристрастно — вплоть до той самой паутинки, что, как известно, блестит на праздной борозде. Ленинград давно остался позади. Теперь вдоль автострады струилось дымчатое мелколесье, отсчитывали расстояние бетонные столбы, вставали и сразу же пропадали всевозможные указатели. Но вдруг, как взрыв: «Станция Мга». Всего-навсего дорожный знак… Он мелькнул и — остался позади. И уже не было спокойного сияния небес, медлительных перелесков, а было то особенное состояние души, которое есть забвение и сегодняшнее бытие.
Где-то здесь родились эти дерзкие строки Павла Шубина. Где-то здесь тонул в болотных хлябях танк Сергея Орлова, истекал кровью взвод Александра Межирова… Дорожные знаки. Садовые домики. Обелиски. Столбы. И мгинское послевоенное мелколесье.
От развилки «Волга» пошла вдоль ровной, натянутой, как струна, канавы. Я узнал ее, это был старый обводной ладожский канал. Однако встречные поселения чем-то неуловимо напоминали друг друга: то ли заброшенными полуразрушенными церквами, то ли дачными домиками, то ли этой старой канавой, с коричневой затравеневшей водой. Правда, Владимир Бахтин уверял меня, что дорога непременно приведет нас в Кобону. Но когда мы подъехали к селу, то он, по правде сказать, не сразу узнал Кобону. Такая же полуразрушенная церковь. Такие же дачные домики. Такие же бетонные столбы. И все-таки это была Кобона.