Ветер с Ладоги пролетал над шиферными крышами поселка, кружил листву на дорогах, рябил воду в Кобонке, действительно пересекавшей и старую канаву, и новый екатерининский обводной канал и сливавшейся за увалами с озерной голубизной! Нет, теперь я бы не мог сказать, что поселок мне показался ладожским Китеж-градом с деревянными мостиками и деревянным пышным узорочьем домов. Скорее — это был обычный дачный пригород, хотя и удаленный от Ленинграда на сотню с лишним километров. Даже гранитные опоры моста напоминали — и не без оснований — гранитные набережные Невы. Может быть, все дело было в том, что в дни войны Кобона выгорела почти дотла. А может, потому, что старых жителей здесь почти не осталось: этот «неперспективный» населенный пункт, говоря языком официальных бумаг, должен был исчезнуть рано или поздно с лица земли. А пока здесь поселились дачники-ленинградцы. Вместе с тем новейшая история Кобоны, как и всей Олонецкой земли, богата событиями и многими славными делами. Отсюда, из устья Кобонки, в ноябре сорок первого года ушла на Ленинград первая автоколонна с хлебом, ушла по неокрепшему ладожскому льду, чтобы положить начало знаменитой ладожской Дороге жизни…

Я помню иссиня-бледные лица блокадников, вывезенных через Кобону в мой родной город. Они заполняли пристанционные пути, вокзальные помещения, эвакопункты. Но я помню и другое: загородные траншеи, едва присыпанные комьями земли, расклеванные вороньем мертвые лица, судорожно сжатые пальцы рук… Ленинградцы умирали прямо на перроне, на чемоданах и узлах, а ведь казалось, что они уже преодолели все, уже выбрались… Немало таких траншей было и здесь, в окрестностях Кобоны, траншей, сожженных автомашин, разрушенных бомбами укрытий. Земля Олония пережила все это и ничего не забыла, как не забыли этого и мы с Бахтиным.

…Голубого сияния над озером мне так и не довелось увидеть — октябрьское солнце слепило глаза, высвечивало старую колокольню, фанерные листы на заколоченных окнах домов, пожелтевшую траву на кладбище, приткнувшемся к поселку. И я поражался этому нестерпимо-четкому освещению окружающего мира и думал, что, пожалуй, лучше было бы мне жить одной давней-предавней поездкой с Кондровским, когда мы пролетали, как черные демоны, по сказочно-тихим деревням Олонии.

Вот с таким обостренным чувством грустного недоумения, что ли, мне и пришлось бы, наверно, вернуться в Ленинград, если бы не Владимир Бахтин. Неутомимый собиратель фольклора, он повсюду возил с собой видавший виды магнитофон. Правда, мне как-то не верилось, что после всего, что повидала и пережила Олония, здесь могли сохраниться хотя бы слабые отзвуки достославной старины. Не случайно Владимир Бахтин рассказывал мне, что теперь ему все чаще приходится отправляться то к липованам- некрасовцам в Румынию, то к старообрядцам в Польшу… Однако я не спорил с ним по поводу магнитофона. Кто знает, — думал я, проходя мимо стоянок автомашин и домиков дачного типа, — может, магнитофон, захваченный в дорогу, пригодится здесь, в Кобоне, записать хороший вариант песен Рождественского? Кто его знает — в наше время случается и не такое.

* * *

В чистой, обставленной по-городскому комнатке нас принимала Анна Дмитриевна Прокофьева, родственница — по мужу — Александра Андреевича Прокофьева, прославленного поэта-земляка. Разговор шел долгий, шел он об общих знакомых, о примечательных местах, связанных с детством поэта, который в Кобоне ходил в школу, писал первые полудетские стихи… Да мало ли о чем могут говорить добрые люди, не встречавшиеся друг с другом много лет: Бахтину и раньше приходилось бывать в Приладожье, и не только бывать, но и гостевать у Анны Дмитриевны. Вот и теперь хозяйка наша выставляла на стол угощение, доставала из шкафчика заветный графинчик. А когда Бахтин стал уговаривать ее спеть что-нибудь, как он выразился, только для науки, она не отнекивалась, не отговаривалась, а согласно кивнула головой и пододвинула ближе магнитофон.

Пела Анна Дмитриевна тихо-тихо, как поют про себя и для себя. Эта ее сокровенность поразила меня: ведь в моем воображении старинная песня требовала обрядовой пышности, условности, какого-то особого, может быть, торжественно-оперного обрамления; иначе она вовсе не существовала для меня, иначе она не была так называемой русской народной песней, исполняемой так называемым народным хоровым коллективом.

Но удивительное дело: в тихом — почти шепотом — исполнении Анны Дмитриевны меня теперь не стесняли, не раздражали все эти многочисленные повторы, все эти протяжные окончания слов, все эти «ой» да «ах», которые пришли к нам из дальней дали.

То не мак цветет да не огонь горит — То цветет-горит сердце молодецкое, Ой, сердце молодецкое да атаманское…

Удивительно ладно и задушевно выпевала Анна Дмитриевна, выпевала, выговаривала, высказывала:

Ой, цветет-горит сердце молодецкое, Сердце молодецкое, атаманское Не по батюшке и не по матушке, А по одной душе красной девице.

Анна Дмитриевна отставила магнитофон, задумалась… Приготовившись слушать длинную, однообразную и, как мне казалось, скучную песню, я был вроде бы даже разочарован, даже смущен этой выразительной и краткой концовкой… Она не полагалась народной песне, она полагалась песне, сочиненной поэтом. Но Анна Дмитриевна вновь приблизила к себе магнитофон — и я услышал тихий речетатив, в котором снова были слова необыкновенной выразительности и красоты:

…Ах, я первый сон заснула — нет милого дружка, Второй сон заснула — день белая заря…

…Когда мы вышли на улицы поселка, то белая заря октябрьского полдня сильно и ослепительно сияла над северной Русью. Бог ты мой, — размышлял я, — каким чудодейственным хрусталиком обладал Александр Прокофьев.

Кого из нас в детстве не удивляло многообразное преображение мира, когда мы подносили к глазам осколок цветного стекла и одним движением руки изменяли знакомые цвета и краски. Но детские забавы — позади. Лишь Прокофьев сохранил непосредственное, по-детски чистое восприятие мира. Не потому ли и земля Олония была для него иной, чем для нас, — более раздольной, распевной, украшенной. И народное слово являлось для него тем самым хрусталиком, той призмой, которая разлагала дневной свет на семь цветов радуги и вновь воссоединяла их в непрерывно струящихся отблесках северной зари.

…Последний раз Александр Прокофьев побывал в Кобоне в 1969 году. Как вспоминала Анна Дмитриевна, поэт был особенно взволнован дорожными впечатлениями — лесами, перелесками, болотцами, пашнями, мелькавшими по обочинам дороги, — и самой встречей с Кобоной. Он прошел вдоль речки Кобонки к старым елям, постоял, перейдя переулок, возле трех березок, некогда посаженных им на отцовском подворье, повернул обратно, вышел к двухэтажному зданию, в котором, как и в дни его детства, звенел школьный звонок и раздавались детские голоса. Потом отвязал лодку и уплыл в озерную даль.

Тихо пришептывала за бортами лодки озерная волна. В вольном просторе звенели лодочные моторы. Восходили из-за горизонта облака. Вечностью и покоем веяло от этой неоглядной голубизны.

* * *

…Вместе с Владимиром Бахтиным мы стоим у штакетника, за которым высятся три березы,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату