С помощью педагога ученик (или актер) скоро освобождается от ненужного «старания».
Вот актриса, еще недавно робкая, неуверенная в себе, как легко и свободно чувствует она себя! Этюд кончился и... нечего ей сказать — все хорошо, все верно.
Она идет удовлетворенная на место и начинает следить за следующей парой, вызванной на этюд.
Но что это с ней, однако? Она краснеет, волнуется. В чем дело?
Очень просто: она себя в этюде
Значит, ее свобода была обманчивой.
Попробуйте поговорить с ней, подойдите в перерыв и расспросите — вы узнаете много интересного.
— Сначала, как только кончился этюд, мне показалось, что все было хорошо, но скоро стало как-то беспокойно... Вижу, что делала совсем не то, что нужно.
— А что же?
— Когда он спросил: «Значит, вы та самая Леля?.. Значит, мы с вами дружили в детстве?» — он так хорошо, так открыто посмотрел на меня... мне стало тепло от его взгляда... Вспомнилась покойная мама... наш домик на берегу Волги... детство... Сразу он стал близким... У меня вообще-то нет друзей, только знакомые... а тут вдруг... И я почувствовала такое успокоение и такую радость!..
Но вместо того, чтобы подойти к нему и в порыве этой радости, симпатии что-то сделать, может быть, взять за руку, — вместо этого я отвернулась, отошла к окну...
Словам, из ее рассказа вы поймете, что своему подлинному, задушевному она не дала ходу, а дала ход другому — «благовоспитанности» и корректности. Получилось очень хорошо, придраться не к чему. Но самое кровное, самое интимное было задержано и подавлено.
Она почувствовала беспокойство, неудовлетворенность... Это хорошо, что почувствовала... Но не пугайте ее, не говорите, что она сделала ошибку. Она ведь и на
Со своей стороны вы теперь за ней должны следить особенно зорко, и, чуть она в этюде, (или в сцене) заколеблется, — не зевайте, помогите ей.
Теперь — о другом виде торможения. Назовем его
Есть одна очень обманчивая разновидность актера. (Кстати сказать, в этом случае часто совпадают качества актерские и человеческие.) Первое, чем поражает вас этот человек, — необычайная искренность и простота. Глаза его так открыто и прямо смотрят на вас, что кажется, будто сквозь эти чистые, ясные глаза вы проникаете в самую
И только при ближайшем знакомстве вы обнаруживаете, что все это одна видимость, — он в сущности очень холоден, черств и замкнут в себе.
Таков он и на сцене: сначала подкупает вас своей правдивостью и непосредственностью, но, если вы вглядитесь, если проникнете вглубь, вы ощутите, что решительно ничего этого нет, что вся его непосредственность и искренность — одно притворство.
Он так заторможен, так закрыт, что не только не дает хода своим невольным проявлениям,— он не допускает также и до себя никаких впечатлений. Он смотрит на вас открытыми, доверчивыми глазами... но, если вы думаете, что все, что вы ему говорите, и все, что он видит, падает ему в душу, — вы ошибаетесь.
И эта деланная искренность в конце концов становится для вас невыносимой.
Такой актер после этюда не будет краснеть, бледнеть и «доигрывать» сидя на месте, — ему нечего доигрывать: у него и не было ничего и не будет ничего, кроме видимости.
Итак, можно ли все-таки эффективно бороться с «тормозами»?
Ведь если нет на них никакой управы, если эти драгоценные помощники и попечители наши, желая сделать нам добро (ограждая нас от всяких наших неосмотрительных порывав), совершенно лишили нас всякой непосредственности и свободы, то положение наше в творчестве довольно-таки печальное.
Можно бороться. И можно и нужно. Об этом — во всей книге, начиная с первых уроков.
Значит ли все сказанное, что при подлинном творчестве совсем не бывает и не должно быть никакого торможения? Нет, это совсем не так. И при подлинном творчестве есть и должно быть торможение. Мало того, оно
Но по сути своей оно совсем другое.
Прежде всего актер твердо знает, что его переживание, его жизнь на сцене — это игра, искусство, а не действительность. Такое сознание хоть во многом и толкает на большую свободу, но на многое ставит и решительный запрет.
Начать с того, что на него из зрительного зала смотрит не одна сотня людей. Вот она, настоящая действительность. Она-то ведь и есть самое главное. Театр без публики, без зрителя теряет весь свой смысл.
Но это впечатление необходимо несколько
Второй фактор, которому тоже нельзя дать в полной мере свободу: на сцену вышел я — актер, но ведь это уже не совсем я, это персонаж пьесы или — если говорить по-другому — я, но в таких небывалых для меня обстоятельствах, с такими несвойственными мне качествами и проявлениями, что как будто бы совсем уж и не я. И мое личное «я» со всеми моими вкусами, привычками, особенностями тоже притормаживается, приглушается, а выступают свойства, хоть в какой-то мере мне и не чуждые, но настолько разросшиеся и гипертрофированные, что я становлюсь совершенно неузнаваемым.
В связи с этим феноменом многие из моих привычных тормозов снимаются и, наоборот, появляются новые — там, где обычно я даю себе полную свободу.
Играя сегодня Ноздрева или кого другого, я воспринимаю все и реагирую на все совсем не так, как если бы я был только сам собой. И чувства, и мысли, и поступки мои будут исходить из моих представлений о характерах, «образах» этих персонажей... И, будучи, например, Ноздревым, я дам себе свободу в том, что задержал бы в своей личной жизни, и, наоборот, — задержу у себя многое, потому что Ноздреву, которого я сейчас играю, это чуждо и несвойственно.
Таким образом, тормоза, хоть и будут действовать все время, но тормоза не лично мои, а как бы Ноздрева.
И, наконец, третье: увлекаться до полного самозабвения мне никак нельзя. По крайней мере, не во все минуты своего пребывания на сцене. Не душить же мне на самом деле свою партнершу, если я играю Отелло! Все должно быть до известной границы.
Значит, торможение не только возможно во время творчества, оно
Тем более надо заботиться о свободе всех наших творческих проявлений. Тогда и наше восприятие, и реакция, и торможение — будут полностью соответствовать нашему представлению о воплощаемом