ты молишься в ответ, легко и радостно. А здесь слова молитвы тяжелеют, упираются в холодную преграду, скребут, как лопата о камень. Почему так — непонятно. Дома стоишь на келейной молитве; разжигаешь сахарный осколок розового ладана, дышишь медленным голубоватым дымом, звонко шепчешь правило, напеваешь акафист Сладчайшему, и становится так хорошо и так покойно, что лучше поскорей зажмуриться, сбить накатанный ритм полунощницы, дабы не ввести себя в соблазн. Но в храме без людей совсем иначе. Закрывая царские врата, испытываешь вражеское облегчение: ну, Слава Тебе, отслужили.
Впрочем, если б дело было только в этом…
На последнем епархиальном собрании владыка поманил отца Бориса, прищурился и приказал: это… ваших… греческих… не надо... уберите. Он имел в виду античных мудрецов, которых иконописец поместил по обе стороны от алтаря: смешной Платон со свитком, похожим на свернутый коврик, умничка-отличник Аристотель, Солон… Три столетия премудрые язычники прожили в их храме, не смущали даже советскую власть; и вот тебе на…
Отец Борис промямлил, дескать, это по канону, есть традиция; но владыка даже не дослушал:
— Традиция-вердиция. Ты другим расскажи. Язычники — у алтаря! В позитуре блаженных! Ты чего, отец? Набрался у этих? Так мы тебя это.
Отец Борис, как мог, оттягивал неприятный момент, авось рассосется, забудется… не забылось и не рассосалось. Накануне позвонил помощник, Подсевакин, и напомнил скользким добротворным голосом: «Владыка спрашивал, как там, язычников убрали? Нет? а когда? Ну, до прощенного все нужно сделать».
По совести, он должен отказаться. Да, владыка вызовет, спросит с утробной насмешкой: что, отец, интеллигентом стал? И выставит за штат. Ну и что? Семеро по лавкам не сидят, есть не просят. Да и старый проходимец Шомер тут же злорадно его обласкает, зачислит в избранную гвардию музейного величества, выделит полную ставку и начнет по двадцать пятым числам выдавать конвертики с доплатой, из своих усадебных доходов... Но представить себе, что НИКОГДА ты не войдешь в уснувший храм, не выдохнешь синим предутренним паром, не облачишься, не повяжешь плотные поручи, как научил когда-то старец Николай, не поправишь крест, который при земных поклонах бьется на груди, как второе наружное сердце, и вдруг, по расписанию и вдохновению, не возгласишь хрипловато:
Бла-го-сло-венно Цаааарство… –
нет, этого представить невозможно. Как в юности нельзя было представить, что вот, отчислят из училища, и больше никогда ты не пройдешь единым строем в гордом марше, плечом к плечу, сотрясаясь от мощного шага, не испытаешь расслабляющий рывок в груди, с восторженным ужасом глядя на быструю землю, которая летит навстречу, не услышишь хлопок парашюта и не почувствуешь мягкий удар постромок, которые держат за плечи, как гигантская птица когтями…
И еще, конечно, жалко перспективы. Никто в епархии пока не знает, что отца Бориса летом вызвали в Москву: Святейший омолаживает епископат и поручил викарному поговорить с отобранными кандидатами. Их было пятеро; они сидели в очереди перед кабинетом в Чистом переулке, как больные в травмпункте, стараясь не смотреть друг на друга. Время от времени в коридор выглядывал помощник, и вызывал: отец такой-то. С той же интонацией, с какой медсестры выкликают пациента.
— Архимандрит Борис.
Усталый владыка с темными мешками под глазами листал его личное дело, как старый штабной кадровик.
— Армия… то добре… усадебная церковь… не устали служить без людей?
В самую точку попал! Но ответ владыке был не нужен; он задавал вопросы, и сам же на них отвечал.
— Тяжело без людей, тяжелооо, нам бы прихожан побольше. Так. Образование какое? А, Московская Духовная, сие похвально. Нареканий нет… характеризуется сугубо положительно… а если на Чукотку вас пошлем, что скажете? Но, впрочем, вы армейский, умеете честь отдавать. Добре, — архиепископ как-то чересчур молодцевато хлопнул ладонью по столу, — будем рассматривать, будем рассматривать… Бог благословит, ступайте.
Никогда отец Борис не рвался в иерархи; не для того он принял постриг, чтобы командовать церковным округом. Но если так само сложилось, без его участия, значит, в этом Промысел; можно сделать кое-что полезное для Церкви.
Но для начала все-таки придется сделать гадость.
В пятницу отец архимандрит зашел в сторожку к Сёме. Сёма сидел на диване, читал детективную книжку. Увидев священника, вскочил. Стоял подобострастно, словно согрешил, и ждет немедленного разоблачения: покорно, покаянно, но с тайной надеждой, а вдруг пронесет?
Странные люди; церковной жизнью не живут, с Богом общаются лично, когда пожелают, и Господь обязан каждую минуту быть готовым выслушать претензии и просьбы; что им долгополое сословие? А все равно, поди ж ты: ряса действует на них, как генеральские лампасы на армейских. Рав-няйсь! Смиир-на! Вольна.
— Здравствуйте, Семён Гелиевич!
Отец Борис старался говорить как можно ласковей; боялся, что в ответ услышит: здравия желаю! Но Сёмен ответил тоном провинившегося мальчика:
— Здравствуйте, ваше высокопреподобие.
По уставу вьюнош говорит, не от сердца…
— Семён Гелиевич…
Семён испуганно замахал руками; дескать, что вы, что вы, я для вас без отчества:
— Да просто Сёма.
— Сёма, пришел к вам покаяться.
Глаза у Сёмы округлились. Он молчал, покорно ожидая приговора.
— Придется отобрать у вас не только храм.
Сёмино лицо покрыла обморочная белизна; юноше сегодня не до шуток, нужно изъясняться осторожней.
— Нет-нет, вы меня, наверное, не так поняли. Просто правящий архиерей потребовал убрать философов.
И за что такое испытание — говорить о том, во что не веришь?
Сёма всполошился, снова замахал руками! Но по-другому, как напуганная птица машет крыльями, когда у нее отбирают птенцов.
— Да вы что, нельзя, они же на учете! Их закрашивать нельзя! Меня посадят!
— Опять неправильное толкование, дорогой Семён. Росписи останутся на месте, но мы их на время прикроем чехлами. Глядишь, придет другой владыка, утонченней — сразу снимем.
Сёма такой человек: никогда не спорит до конца. Высунется, как черепаха, коротко ответит, спрячется обратно, и оттуда, из-под панциря, глухо добавит: ну да… ну так…
— А… если чехлами… а они не задохнутся? Нет? Ладно, как директор скажет.
Что скажет директор, заранее ясно. Но директор далеко, в Москве, и когда вернется, не объявлено; угрожающая дама Цыплакова отправлена директором в командировку. (Архимандрит и опасается ее, и уважает — когда в конце 70-х храм собирались раскатать и переправить в музей деревянного зодчества под Вологдой, Анна Аркадьевна пригрозила областному управлению культуры, что дойдет до Брежнева; те отступили.) Так что бучу никто не поднимет. Зато владыка рядом, и если что решил, то своего добьется.
Поэтому они с Тамарой Тимофеевной купили ткани, здесь же, на музейной фабрике; для постных чехлов креп-сатин, для мясоеда белый штоф; субботним вечером вдвоем пристроились на солее. Тамара звучно нарезала заготовки, а насквозь простуженный отец Борис туго натягивал ткань, чтобы ножницы легко скользили. Он был сейчас как мальчик, помогающий маме сматывать пряжу в клубок.
— Ну, долго нам еще?
— Отче, не спеши. Лучше натяни как следует. Ровно. Вот таак, хорошо. А ты не чувствуешь, как пахнет?
— Ничего не чувствую. Тебе не кажется?