…Он с мамой за руку бредет в первый класс. На нем — перешитая курточка, на ней — черный плащ из болоньи. Мамин плащ достает до земли, капюшон закрывает лицо: рядом с маленьким и щуплым Мишей движется огромная палатка. Внутри палатки раздается хрип; у мамы зоб и астма, мама говорит на выдохе, с ужасным свистом. Мама очень толстая, ей дома приходится сидеть на двух стульях. Ходит медленно, раскачиваясь. Из рукава торчат махрушечные астры; промокшие, тяжелые, холодные. Зато от них идет хороший запах. А от мамы пахнет хозяйственным мылом, папиным столярным клеем и лекарством.

На торжественной линейке дождь кончается. Мама сбрасывает капюшон, Миша видит обвисшие щеки, неряшливую проволочную седину, подбородок, пухлый, как батон за тринадцать копеек и седую щетинку по краешкам губ. Ему немного стыдно. Мама выше всех, и толще всех, и старше, она сипит. Девочки из Мишиного класса пихают друг друга, хихикают, шепчутся. А глазами — то на него, то на нее. Дергают своих красивых мам за пояски прозрачных плащиков, накинутых на демисезонные пальто: смотри, смотри!

Когда учительница заводит их в школу, одна из девочек — беленькая, голубоглазая — сладко и как будто безо всякой злости спрашивает:

— А тебя как зовут? Миша? А это что, твоя мама?

…Другой обрывок. Учительница (в третьем классе) объявляет: на родительское собрание все приходят вместе. Мамы-папы и вы. Посмотримте в глаза друг дружке. Так и говорит, посмотримте.

Школа у них старая, щелястая. Здание построено до революции. Посередине класса металлическая печка. Неровная, как старая колонна. Печь растоплена. Из окон дует, стены ледяные, а сбоку жарко. И густо воняет масляной краской; начинает болеть голова.

Учительница хвалит, ругает, бубнит. Родители — рабочие с цементного — скучают, и от скуки начинают озираться. Оглядывают Мишиных маму и папу. С любопытством. И презрением. Что же вы смотрите, сволочи. Как же он вас ненавидит. Да, мама сидит на двух стульях и старается дышать как можно реже, чтобы не засвистывать учительницу. Да, его папа такой. Ему давно за шестьдесят. Он тощий, костистый, в линялой армейской рубашке, и нос у него большой, и нижняя губа отвисла, и мочки ушей как будто растянуты, и все в морщинах. Зато он фронтовик, понятно? Посмотрите лучше на себя. Мордочки, опухшие от пьянства. Глазки щелками.

Доходит очередь и до него, до Ройтмана.

И — начинается.

— Ваш сын, Ревека Соломоновна и… Ханаан Израилевич… — училка запинается, чтоб посмешней звучало.

— Можно по-простому, Рита Семенна, Михаил Ильич, — папа пытается ей угодить.

Какой у папы жуткий выговор.

— …Ревека Соломоновна и Ханаан Израилевич. Ваш сын еще не знает, но мы нашли его дневник.

— Какой дневник? И где нашли? Вы же их собрали на проверку?

— Что? Он вам так сказал? Дневник он спрятал под камень, за помойкой. Двойки скрывал. Но мы дневник нашли. Встань, Миша. Посмотрите все на Мишу.

Так вот куда пропал дневник! И вот почему, пригнувшись к парте, давится от смеха Ванька Зайцев. Это он донес, предатель, сука.

— Родители твои такие культурные люди. Ревека Соломоновна. Ханаан Израилевич, — по классу проходит смешок, — а ты, Миша? Он ведь Миша у вас, его так звать? А ты, Миша, что делаешь. Как тебе не стыдно, Миша.

Мама хрипит все страшнее. Сип вырывается из нее, как конденсат из продырявленной трубы. А папа вскакивает из-за парты, выдергивает из штанов солдатский ремень, и бросается в обход — через маму ему не перебраться, он слишком мелкий, слишком легкий. Миша с криком: папа, не надо, папа, не надо — несется к двери. Но дверь, конечно, заперта на ключ.

…Еще обрывочное воспоминание. Он возвращается из школы через двор чеченов. И каждый раз навстречу выбегает маленький гаденыш. Детсадовский еще. Орет отвязно, сипло:

— Цыган! Цыган! Цыган!

Миша нагибается за камнем, гаденыш прячется в подъезд, приоткрывает дверь, и снова:

— Цыган, цыган, жид!

Мише обидно до слез:

— А ты чечен!

— А ты жид!

Из окна выглядывает полуголый парень, мускулистый, высокий, с полотенцем на шее. И говорит высоким голосом, присвистывая, с характерной сплевывающей интонацией:

— А ты что сказал: чечен? Эй, ну поди-к сюда.

И Миша позорно убегает.

3

Он ненавидел эту чертову страну. Родители давно уже лежали в общей металлической ограде, на зеленой плите из прессованной крошки заводоуправление высекло пятиугольную звезду, запаяло под стекло две черно-белые фотографии... Ни денег, ни связей; после окончания железки, да еще с такой фамилией, на что он мог рассчитывать? Максимум на должность замначальника дороги. Лет через двадцать, если очень повезет. Да и система поползла по швам, как старая гнилая ткань. И Ройтман эмигрировал в Германию, по еврейской покаянной линии.

Сжав зубы, подавив остатки гордости, он заполнял немецкие анкеты, терпел утонченное хамство консульских сотрудников, которые евреев презирали, но изображали торжествующую справедливость; он записывался на прием, по ночам подъезжал отмечаться. И уже отстаивал последнюю из очередей, за вожделенным аусвайсом в обложке армейского цвета, когда подошли захмелевшие парни. Обступили, отсекли от остальных счастливых отъезжантов — те резко отвернулись и старались ничего не замечать.

Парни держали руки в карманах, дышали смесью чеснока и спирта.

Один, постриженный под полубокс, уставился бесцветными глазами, процедил:

— Ну, и что тебе у нас не нравится?

Ройтман жалко улыбнулся. Только бы сегодня пронесло. Только бы дожить до аусвайса. А там прости-прощай, родная прерия.

— Все нравится.

— Все? — строго переспросил парень.

— Все.

— Точно все? — парень себя заводил; голос становился истеричнее.

Слава Богу, которого нет: приятель пихнул пустоглазого в бок.

— Ну Коль, ну человек тебе ответил правильно, ему все нравится, ну Коль, пойдем, ну, выпьем.

И они — ушли.

Через неделю Ройтман был в Ганновере. Получил ключи от социального жилья, на окраине, в районе Найссервег, обналичил чек на подъемные, отправился купить еды. Шел теплый ноябрьский дождь; коричневые листья плюхались на желто-серую дорогу. Среди беспробудной скуки блочных домиков вдруг высветилось теплое нутро универсама. За промытым стеклом бродили озабоченные люди со стальными, яркими тележками; внутри тележек горкой возлежали апельсины, оскорбительно чистые огурцы, бутылки, толстые пакетики и упаковки. Он шагнул за ограждение; недовольно-вежливый охранник тормознул и что- то строго, справедливо произнес. Ройтман скорей догадался, чем понял: возьмите тележку, майн хер! И оказался в царстве сытой жизни.

Медленней, чем очередь у Мавзолея, стал двигаться вдоль полок. Сотни, тысячи продуктов, о которых он и знать не знал. Изобильные телеги с овощами. Отечные, томящиеся помидоры «бычье сердце». Твердые, как мячики, голландские тепличные томаты. Черри виноградного размера. Сбрызнутые из

Вы читаете Музей революции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату