пульверизатора лужайки кучерявого салата. И никого все это не волнует…

А ведь очень рано, лет с шести, Миша научился представлять себе еду. Накрывался одеялом, ждал, перед ним вдруг появлялся стол, а на столе стояла черная икра, в большой стеклянной банке, паюсная, толстая, иссиня-черная. Он мазал масло на теплый калач, отрывал ястычные куски руками, пальцы становились синими, солеными и жирными, шмякал икру на калач, и впивался зубами в пахучую гущу. А потом он представлял себе гуся. Гусь был ленивый и толстый, готовили его на медленном огне, неуклюжие голяшки обгорели, они доставались коту, зато пропеченная кожица была и клейкой, и хрустящей, и мясо сразу отделялось и просилось в рот. За гусем обычно следовала гречневая каша с нежным поросенком… и утром Миша просыпался с чувством, что вчера переел, и надо было вовремя остановиться.

В обособленных витринках, за которыми сновали продавцы, отрешенно лежали колбасы. Толстые и плотные, как жирные женские ляжки, стянутые тесными колготами. Вот сырой, не подкопченный, фарш, плотоядно втиснутый в кишку. Сверху льется сочный, спелый свет, от полок веет холодом. Продавцы священнодействуют, все в белом и сияющем, как протестантские священники на Пасху; от стеклянных морозильников, когда их открывают, исходит бледный пар.

Воздух в магазине равнодушный и стерильный, совершенно равнодушный. Как будто в мире нету ничего гниющего, несвежего; ни смерти, ни страданий, ни лекарств; наверное, так пахнет вечность.

Ройтман думал, что затарится сосисками, купит баночного пива, хлеба с отрубями, поскольку он сытнее, соль и сахар, конфитюр на завтрак. А купил головку дорогого сыра, облитого матовым воском, взял что-то грушевидное, зеленое, и половинную бутылочку вина со свинчивающейся крышкой (две дойчмарки! умереть — не встать).

Вернулся в беленькую чистую квартирку, отрезал тоненький кусочек сыра, смял красный воск, слепил из него шарик, разделил на половинки грушевидное, оно было пресное, мягкое, вкусное, вынул мощную косточку, скользкую, овальную, похожую на мяч для регби.

За неимением стакана налил себе вина в отмытую до блеска банку от горчицы.

И, жмурясь от счастья, поел.

4

— Теодор! Ты что же, сволочь, натворил?!

Анька влетела к нему в кабинет, не спрашивая разрешения, даже не постучав для приличия — и не желая приглушать сверлильный голос. Секретарша же слышит! На него — директора! — орут. А он — Теодор Казимирович Шомер — терпит! Аня, опомнись!

Но Цыплакова в ярости страшна.

— Что ж ты делаешь, скотина!

Анька швырнула газету на стол и брезгливо отерла пальцы обшлагом голубовато-розового пиджака.

— Мажется краска… И ты замазался, Теодор. Как ты только мог… Как ТЫ — мог с ЭТИМИ?!

Анька вдруг обвяла, сама, без понуканий, вернулась к двери, плотно закрыла ее. И стала безнадежной и почти покорной; такой он видел ее лишь однажды, лет, наверное, тридцать назад, после памятного разговора. Ужасного, непоправимого… но ладно.

— Успокойся, Анна. Что ты имеешь в виду?

Хотя прекрасно понимал, в чем дело. В утренней заметке говорилось: «Мы, деятели культуры и науки, призываем государственные органы быть решительней и тверже; наши ценности необходимо защищать, и если надо, то с оружием в руках; и в это-то самое время… не пора ли власть употребить?» Подписи актеров, музыкантов и ученых; замыкающим — Шомер Т. К., гендиректор госмузея-заповедника Приютино, член Президиума Союза музеев России.

Ровно в девять ему позвонил долгородский начальник, косноязычный директор департамента культуры Аркадий Петрович Булавка. Аркадий Петрович был сама любезность:

— И давно пора, Теодор Казимирыч, давно, мы только этого и ждали, давно пора приструнить, вы гражданственно, гражданственно, горжусь.

Не успел повесить трубку на служебном, как подпрыгнул на столе мобильный.

— Что, старик, нагнули? Это Гохман, из Адмиралтейства, мог бы сам узнать. Даа, понимаю… понимаю… ты в интернет сегодня не ходи, там уже сейчас такооое… ты себе не представляешь.

И так трезвонили весь день, то льстиво стелясь перед ним, то прикрывая издевку сочувствием. Всем он отвечал одно и то же, сухо: было нужно, вот и подписал.

Цыплакова оскорбленно усмехнулась, ткнула пальцем в обведенную фломастером заметку; заметка была вся исчиркана желтым, зеленым, оранжевым — боевая раскраска индейца.

— Аня, но ведь это только слова. За которые нас защитят. Ты понимаешь, что иначе было невозможно?

— Что значит — невозможно, Теодор?

— Да то и значит.

5

Постепенно Ройтман попривык. Даже стал ворчать, что голландские томаты как стеклянные, а «бычье сердце» слишком дорогое. И все равно — лишь только видел теплую, светящуюся норку супермаркета, ноги сами заводили внутрь. Зачарованный, с привычной мавзолейной скоростью он продвигался вдоль прилавков, зубрил немецкие названия продуктов, гнал себя домой, и продолжал бродить по магазину. Это было как внезапное влечение; знаешь, что не надо втягиваться в пьяный разговор с девчонкой, утром будет стыдно и похмельно, а все равно — внутри как будто что-то щелкает, и говоришь, и говоришь, и говоришь, и едешь потом ночевать — неизвестно куда, неизвестно к кому. Магазин, прекрасный, светлый, чистый, действовал на Ройтмана магически; здесь он как будто бы верил в себя, ощущал, что обязательно прорвется. Надо встать наизготовку, и, как только выпадет шанс, сделать мгновенный проброс.

В остальном все было как у всех. С утра попытки подтвердить диплом. Днем языковые курсы, зубодробительные possesivpronomen, мириады отделяемых приставок, которые толкутся в голове, как мошкара внутри абажура. В выходные — приработок в туристической автобусной компании, которая возила русских немцев по Ганноверу. Образованные эмигранты брезговали этими поездками; они старались раствориться в местной массе — именно поэтому их было так легко узнать в толпе. Идет озабоченный крендель, полустертого местного вида; вдруг слышит русскую речь, отворачивается в сторону, нос прячет в воротник и старается быстрее прошмыгнуть.

Ройтман приходил на стоянку заранее, смиренно подсаживал бабок в мохеровых кофтах, теток с золотыми цeпочками на оплывших шеях, торопил кургузых мужичков казахской выделки, которые тянули время и докуривали сигареты, спрятанные в кулачок. Потом садился на передний ряд, и, уставившись перед собой, чтобы не видеть экскурсантов, заученно рассказывал в хрипучий микрофон про Лейбница, Георга Первого и воздухоплавателя Бланшара.

Пассажиры за спиной болтали, чавкали; порою запевали хором — ни с того и ни с сего: Зачем вы, девушки, красивых любите, непостоянная у них любовь, или Мой адрес не дом, и не улица, мой адрес Советский Союз, так что немец-водитель утрачивал брезгливую невозмутимость и яростно сопел: пффф!

Единственное, что вызывало неизменный интерес — ганноверские фейерверки. Как часто их проводят? Где можно узнать расписание? Ройтман отвечал, отвечал, отвечал; и однажды решил поразвлечься. Отбарабанив Лейбница с Бланшаром, он показал на старый дом, обтянутый строительной зеленой сеткой:

— Товарищи, товарищи, внимание направо, вот в этом доме тридцать лет назад советская разведка устроила публичный дом.

Автобус притих; загорелый рыжий дяденька спросил с набитым ртом, без малейшего намека на иронию:

— А проститутки тоже были наши?

— Нет, проститутки были настоящие.

— Кудряво жили. А почему сейчас не действует?

С этих пор экскурсии переменились; разговорчики в строю исчезли, пассажиры ловили каждое слово.

Вы читаете Музей революции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату