(разумеется, при строгом их отборе и отсечении пиарящихся) при выработке социальной политики государства или реорганизации здравоохранения… да мало ли! Государство не должно — и не может — руководить этими горизонтальными сообществами, за счет которых Россия только и выживает, но ему желательно опираться на них хотя бы потому, что участие в таком сообществе — основа положительной самоидентификации, «самостояния» русского человека. Русский человек терпеть не может, когда государство его «строит в ряды», но любит, когда государство пользуется результатом его самоорганизации и ценит этот результат.
Вторая и не менее важная черта русского социума сформулирована прекрасным шахматистом и бизнесменом Жоэлем Лотье, которого я часто цитирую: «На трудную задачу зовите китайца, на неосуществимую — русского». Нужно уметь поставить стране — пусть чисто номинально — великую и неосуществимую задачу, и прекрасный русский прозаик Александр Мелихов об этом талдычит не первый год. Не нужно ломать страну об колено — надо наконец научиться жить с тем, что есть; а то, что есть, немыслимо без великой цели, способной мобилизовать лучшие силы в болоте и объяснить ему из прекрасного будущего, почему у него такое зыбкое настоящее. Строить на болоте многолетние великие прожекты нельзя, но представить само болото таким прожектом можно, и в этом не будет преувеличения. Нужно уметь рассмотреть Россию не как дополнение к Западу и Востоку, а как их синтез и альтернативу им обоим. Нужно уметь сформулировать прекрасную непрагматическую задачу вроде полета на Марс и разбудить одиноких гениев, способных добиться подобного результата быстрей, чем на прагматичном Западе или на фанатичном Востоке. Иными словами, нужно найти красивое, ненасильственное и притом привлекательное словесное оформление для великой, пусть недостижимой, в меру конкретной задачи. Это может быть освоение космоса, а может — способ борьбы с даунизмом; может — великая биологическая революция, а может — экологически чистый продукт. Но без такой непрагматической — при этом внеидеологической и лучше бы наукоемкой — задачи русский социум ничего не сделает, попросту не обратит внимания на новую государственную риторику и на президента Медведева как такового, который пока уважать себя заставил только одним — вступился за поселок «Речник».
Третьей же чертой русского социума является недоверие к государственным институтам, и чем дальше будет народ от государства, Англия от Индии, — тем лучше для обоих. Россия отлично вырабатывает неформальные институты для самоуправления, и только их легализация (вроде, скажем, легализации каст в той же Индии, где англичане пытались объявить их предрассудком) может быть надежным инструментом государственного управления. Вот почему я считал бы столь важным всяческое распространение компромиссных форм суда — главного, недооцениваемого многими инструмента управления страной. Суд должен вызывать абсолютное доверие, а потому повсеместное распространение мировых судов, выборность судей, народная оценка судей могли бы стать базисом для чаемого компромисса между народом и властью. И это — задача первоочередная, а главное — разрешимая.
Если мы действительно верим, что вступили в эпоху мягкой силы, нам надо для начала научиться изучать (на основе фольклора, блогов, социальных сетей), а главное — любить то, что у нас есть. Перефразируя Уоррена — мы должны построить рай из того, что под руками, ибо ничего другого не дано. Болото только выглядит хаосом — на самом деле это гибкая, сложно организованная, изощренная система. И устоять на нем способно только то, что построено с учетом его законов. Подмораживать или разогревать его бессмысленно. Надо решиться либо раз навсегда от него избавиться, либо осознать его как единственную реальность и сделать уютней любой воды или суши.
2 октября. Родился Федор Панферов (1896)
Русский ком
Роман Федора Панферова «Бруски» был в нашем доме книгой культовой. Правда, самого его в доме не было, я приобрел прославленный текст позже, в букинистическом, почти за тысячу нынешних рублей. Но название было нарицательно: мать, прилежно и с наслаждением прочитавшая всю программную литературу филфака, не смогла продраться только через два романа — «Коммунисты» Арагона и «Бруски» Панферова. Эти последние в домашнем жаргоне обозначали уровень, ниже которого не может быть ничего: про безнадежную книгу мы и поныне говорим — «полные бруски». Даже творчество панферовской жены Антонины Коптяевой на фоне этого текста представляется, ну я не знаю, как-то более нейтральным, что ли, хотя бы в смысле языковом. Не так все могутно-сыромятно. Можно найти в сегодняшней России читателя на Леонова, Эренбурга (включая «Бурю»), даже вон трехтомник Федина только что выпущен «Террой», в точном соответствии с прогнозом автора этих строк, но я не в состоянии найти человека, который бы добровольно прочел четыре тома «Брусков» (1933–1937).
Между тем напрасно — книга интересная, показательная, местами очень смешная. Оказывается, возможен контекст, в котором «Бруски» читаются с любопытством, причем не только этнографическим. Вообразите читателя, который пытается воссоздать российскую реальность нулевых по романам, допустим, Олега Роя или Дмитрия Вересова: у него ничего не получится, кроме набора штампов, неизменных с Серебряного века. Но Панферов запечатлел сразу две реальности, ныне совершенно и безнадежно утраченные: во-первых, упреки в натурализме были не вовсе безосновательны — кое-что из описанного он действительно видел и перетащил в роман без изменений, такого не выдумаешь, не мешает даже кондовейший язык. Во-вторых, существовала реальность второго порядка — РАПП, к которому Панферов принадлежал с самого начала и разгром которого умудрился пережить. Думаю, причина его живучести была в том, что у наиболее активных РАППовцев — Авербаха, Киршона, даже и у Селивановского — была система взглядов, пусть калечных, убогих, антилитературных по своей природе; а у Панферова взглядов не было, и РАППство он понимал просто. Надо писать как можно хуже, и все будет хорошо. Это будет по-пролетарски. Эта же тактика спасла Панферова и в конце сороковых, когда по шляпку забивалось все, мало-мальски торчащее над уровнем плинтуса: он написал тогда роман «Борьба за мир» и получил за него Сталинскую премию. Этого романа я уж нигде не достал: наверное, те, кто хранит его дома, не готовы расстаться с такой реликвией, а в библиотеку за ним ездить — времени жаль. Но «Бруски» в самом деле отражают стремление отнюдь не бездарного человека писать плохо, совсем плохо, еще хуже — картина получается трогательная и поучительная.
Сюжета как такового нет, то есть линий много. Очень такое роевое произведение, структурно повторяющее русскую жизнь, как ее трактовали конструктивисты. Возьмем Эйзенштейна: во все кинохрестоматии вошла сцена поглощения немецкой «свиньи» русской кашей, роевой массой, бесструктурной, но бессмертной органикой. Структура есть смерть, начало и конец, линейность; инженер, каким его рисовали Платонов (в прозе) и Кандинский (в графике), есть дьявол. Копыто инженера. Россия — каша, субстанция вязкая, глинистая, сырая, неоформленная, но липкая и живучая. Весь панферовский роман, если уж анализировать его образную систему, — апология земли, почвы, глины, грязи, становящейся символом — ну да, жизни! В смысле очищения грязи, ее реабилитации и прямой сакрализации Панферов сделал больше всех коллег: представляю, как эта книга взбесила бы чистюлю Маяковского!
«— Да, трудов тут много, — заговорил Кирька, протягивая руку Плакущеву, но тут же, заметя, что она в грязи, отнял ее за спину.
— Ты давай, — Плакущев с восхищением сжал в своей ладони грязную Кирькину руку. — Вот союз с землей давай учиним, — и второй рукой размазал грязь на узле сжатых рук. — Землей бы всех нам с тобой закрепить».
Читай: замазать.
В каждой главе (а части называются «звеньями», не знаю уж, в честь чего, — цепью, что ли, казался ему собственный роман?) наличествует пейзаж, и в каждом пейзаже — земля, навоз, глина: голос затих вдали, «словно в землю зарылся», куры клюют «перепрелый навоз», в первой же главе — лукошко мякины, и мякина эта сопровождает все действие… Тут не столько желание ткнуть читателя мордой непосредственно в навоз, чтобы знал, так сказать, как трудно дается крестьянский хлеб, — сколько именно такое понимание сельской жизни как липкой, вязкой, сгусточной субстанции; очень много навоза, «дерьма», желудочных расстройств, так что когда узнаешь, что один из героев, поплевав в руки и засучив