было безвозвратно упущено в 1969–1975 годах — к его предложениям прислушались, вся мировая история могла пойти по другому пути. Никто из шестидесятников, за ничтожными исключениями, не желал краха советской системы. В «Размышлениях» много и проникновенно говорится о нравственной притягательности социализма — она для Сахарова важнее экономической эффективности. Более того, его исходный тезис — доказанная жизнеспособность социалистического строя. Дальше он размышляет как физик, и именно к физикам следовало бы прислушиваться как можно чаще, не отделываясь разговорами об их «политической наивности». Политика и история — сфера действия тех же объективных физических законов, и если Сахаров пишет о законах управления сложными системами — слушаться надо Сахарова, а не Суслова и других марксистских догматиков. Если Сахаров открытым текстом, из высших патриотических побуждений, не скрываясь и не обинуясь, предупреждает советских руководителей о том, что в условиях интеллектуальной несвободы энтропия возрастает, а экспансия становится невозможной, — надо быстро делать выводы, а не заказывать гнуснейшему Н. Яковлеву пасквиль о том, как советского академика развращает еврейка-жена.
Советский Союз — как и все инкарнации российской империи — погиб оттого, что его интеллектуальная и культурная сложность вошла в противоречие с примитивностью его политической пирамиды, с ограниченностью и эгоизмом власти, отобранной в результате долгой отрицательной селекции, с тупостью цензуры и карьеризмом циников. Интеллектуалы вовсе не желали разрушения империи — они отлично понимали, что ее функционирование во многом является залогом их собственного существования. Ни в какой другой теплице такие экзотические цветы, как русская культура и наука конца XIX и XX веков, элементарно не выросли бы. Разговоры о том, что система нереформируема, ведутся обычно людьми, не умеющими ничего, кроме разрушения и воровства. Сахаров как раз и предложил плавный, идеологически безопасный вариант реформирования СССР сверху — поскольку в начале семидесятых конвергенция мировых систем была очевидным фактом. Вариант Сахарова даже перспективней китайского — поскольку в китайском с интеллектуальной свободой проблемы (что и наводит отдельных обозревателей вроде Д. Драгунского на мысль о недолговечности китайского экономического чуда — наверняка в академии наук, возглавляемой Лу Юнсяном, уже есть свой Сахаров, предупреждающий о кризисе). В начале шестидесятых вследствие бурной НТР в СССР сформировалась мощная, интеллектуально независимая, политически влиятельная технократическая элита. Очкастые шурики, чудаки в ковбойках, были отнюдь не так наивны, как хотелось думать их партийным заказчикам. Они любили свою страну, обеспечивали ее защиту и интенсивное, а не сырьевое развитие. Именно Сахаров в соавторстве с Таммом больше других работал над управляемым термоядом, но реактор по их схеме строится сейчас во французском Кадараше, а не в России.
Что предлагал Сахаров? Расширить интеллектуальную свободу, сняв ханжеские и, главное, бессмысленные ограничения на дискуссии; преодолеть разобщенность между сверхдержавами и общими усилиями ответить на вызовы третьего мира; прекратить любые преследования за инакомыслие, освободить советских политзаключенных, смягчить пенитенциарный режим. Все! Это не только не погубило бы Советский Союз, но гарантировало бы сохранение всей тогдашней мировой конфигурации — без катастрофического срыва в энтропию, который мы наблюдаем сейчас. В работе Сахарова между строк отчетливо читается понимание того простого факта, что победа ни одной из политических систем невозможна — возможно их максимальное сближение на почве общей сложности, противостоящей страшной мировой простоте. С этой-то грозной простотой в лице радикального ислама как раз и столкнулись США сразу после того, как впал в ничтожество Советский Союз. Не борьба, а конкуренция и максимальное взаимное сбережение — вот чем стоило заниматься обеим сторонам, будь Сахаров услышан. И проект его не утопичен — просто сохранять сложную систему труднее, чем простую; для этого и надо прислушиваться к Сахарову, Эйнштейну, Раушенбаху, а не к Андропову, Бжезинскому или Якеменко.
Именно в те времена Высоцкий в «Песне о вещем Олеге» недвусмысленно предупредил власти о последствиях глухоты: «А вещий Олег свою линию гнул, да так, что никто и не пикнул… Он только однажды волхвов помянул — и сам саркастически хмыкнул. И каждый волхвов обижать норовит, а их бы послушаться надо! Олег бы послушал — еще б один щит прибил ко вратам Цареграда». СССР много чего полезного мог бы сделать, не доведи его вожди до той крайней ситуации, когда разрушение империи стало казаться большинству ее жителей предпочтительней самосохранения; Британия уцелела, хоть империя развалилась, — а СССР кончился в одночасье. Кончилась и наука, которой Сахаров служил всю жизнь; выродилась и интеллектуальная элита, ввергнутая в унижение и нищету; погибло и инакомыслие — потому что развитое инакомыслие есть примета сложной системы, а у нас сейчас ужасно простая. Силы простоты, энтропии, распада восторжествовали повсюду, затронули и Штаты, чему мы все свидетели: впору вместе с Майклом Муром голосить на весь мир: «Где моя страна, чувак?!» Впрочем, и Майкл Мур — ужасно примитивное явление, по сравнению даже с Дином Ридом.
Но в том-то и беда России, что она никогда не умела прислушиваться к умным, предпочитая не «самоизучение и бесстрашное обсуждение» (предложение Сахарова), но лояльность и беззастенчивое лизательство. В результате Сахаров был ошельмован, сослан, а возвращен уже совсем не в ту среду, из которой уехал. Та — уже трещала по швам, и съезд народных депутатов, на котором его захлопывали, был не мечтавшимся ему «самообсуждением» интеллектуальной элиты, а триумфом охлоса, буйством самовлюбленности и деструкции. При получении сахаровской статьи и солженицынского «Письма вождям Советского Союза» (Солженицын тоже с самого начала отнюдь не был настроен на эмиграцию и тем более на подполье) властям следовало серьезнейшим образом задуматься над этими документами, которые только выглядят взаимоисключающими, а на деле предупреждают об одном и том же. Чем вечно углублять пропасть между Востоком и Западом, радикалами и консерваторами, почвенниками и либералами, стоило поучаствовать в формировании главной и единственно правильной оппозиции, между дураками и умными, вовремя взяв сторону умных и сложных. И тогда Советский Союз и посейчас существовал бы в приемлемом виде благодаря описанному Сахаровым гигантскому сырьевому и интеллектуальному ресурсу. Но, увы, именно катастрофическая неспособность прислушаться к волхвам и крайнее доверие к змеям давно уже лишает российских Олегов всякого намека на вещесть.
В этом — важнейший урок судьбы Сахарова. Урок, который пора наконец усвоить. Ибо в сегодняшней России не так много интеллектуалов, чтобы всех их вытеснять сначала в оппозицию, а потом в Горький.
21 декабря. Дискуссия в ЦДЛ «Классика и мы» (1977)
Телегия
В русской литературе семидесятых годов XX века сложилось направление, не имеющее аналогов в мире по антикультурной страстности, человеконенавистническому напору, сентиментальному фарисейству и верноподданническому лицемерию. Это направление, окопавшееся в журнале «Наш современник» и во многом определившее интеллектуальный пейзаж позднесоветской эпохи, получило название «деревенщики», хотя к реальной деревне, разумеется, отношения не имело.
Реальную русскую деревню следовало описывать средствами экспрессионистскими, или фантастическими, или в крайнем случае житийно-апокрифическими, но никак не прогорклыми красками из арсенала народнического реализма, благополучно исчерпавшегося еще во времена Николая Успенского. Что бы Толстой ни писал о народе в заметках вроде «Благодатной почвы», в художественной литературе получалась «Власть тьмы», нагромождением ужасов превосходящая нелюбимого автором Шекспира. К началу застоя в деревне гнили сразу два уклада — общинный и колхозный; оба были неэффективны и способствовали моральному разложению. Об этом реальном положении дел после Овечкина и отчасти Троепольского писали только Черниченко со Стреляным, но они ведь очеркисты, и если кому стоило браться за тему всерьез, то, пожалуй, действительно очеркисту. Изменить ситуацию в глобальном смысле ему не по плечу, но спасти тех, кого еще можно спасти, только он и властен. Неслучайно очерк — основной жанр собственно деревенской литературы: жанр быстрого реагирования.
Что до деревенщиков, они ничего исправлять не желали, и большинство их текстов было формально