части, помогал тюремному врачу, имел комнатку для занятий, где и написал первые рассказы, принесшие ему славу (сочинительством баловался и раньше, но без успеха). За примерное поведение его выпустили через два года. Большую часть своих знаменитых рассказов, а также роман «Короли и капуста» он сочинил за десять последующих лет — в среднем по три рассказа в месяц, — после чего цирроз свел его в могилу в сорокасемилетнем возрасте, накануне высшего творческого взлета. Он хотел писать реалистический роман. Так благородный жулик умирает ровно перед тем, как окончательно вступить на путь добродетели.
Если вы спросите меня (как с аппетитом начинают его благородные жулики свои исповеди любознательному рассказчику) — так он был, конечно, жулик, одержимый всеамериканской манией рубежа веков: разбогатеть в одночасье. Одни для этого ехали на Аляску, где золото роют в горах, другие устремлялись осваивать Дикий Запад, а третьи изобретали махинации. Про первых писал Джек Лондон, про вторых — Брет Гарт, а про третьих — О. Генри, у которого для Аляски было слишком слабое здоровье, а для Запада слишком хорошее воспитание. Из всех видов жульничества, которые он успел перепробовать или узнать понаслышке, самым надежным оказалась литература, то есть такой способ разводить лохов, за который они сами платят с наибольшим удовольствием.
Безусловно, самый обаятельный и симпатичный автору герой О. Генри — Джефф Питере, и книга рассказов о нем не зря называется «Благородный жулик». Этот эстет грабежа и философ надувательства — ближайший предок нашего Бендера и почти буквальный двойник джек-лондоновского Смока, с той разницей, что Смок в прошлом принадлежал к артистической богеме, но где гарантия, что у Питерса не было благородного воспитания? Смок и Малыш, Питерс и Энди Такер — эти две пары заложили основы плутовского романа нового века. Благородным жуликом от литературы был и О. Генри, лучшая проза которого как раз и посвящена такому вмешательству в мир, которое по сути является чистым надувательством, но на деле усовершенствует общество, утешает страждущих и вообще помогает Творцу. Больше того — любимые герои О. Генри не желают признаваться и каяться в этом жульничестве, упорствуют в нем до последнего. Так, завязавший вор в «Русских соболях» скорее пойдет в тюрьму по ложному обвинению в краже мехового гарнитура, нежели признается, что подарил возлюбленной честно купленную за трудовые деньги подделку. Малыш Льяно в «Гнусном обманщике» обманом втирается в богатую семью, выдавая себя за чудесно спасшегося сына, который пропал за пятнадцать лет до того, и отказывается разоблачать обман, от которого всем стало только лучше. Я уж не говорю о гениальной метафоре искусства — самом знаменитом и, возможно, самом прямолинейном его рассказе «Последний лист», где неудачливый художник Берман создает свое лучшее творение — последний лист на ветке, неотличимый от настоящего. Там девушка тяжело болеет и уверена, что душа ее отлетит с последним листом. А он все не улетает и не улетает, потому что нарисован и привязан. Искусство и есть такой последний лист, в буквальном смысле искусственный, но единственно спасительный; а благородное жульничество как раз и есть такой не вполне честный, но красивый и действенный способ вмешаться в мир, чтобы слегка улучшить творение. В мире О. Генри и сам Господь, да простится мне невольное кощунство, — верховный Благородный Жулик, рассыпающий спасительные иллюзии (которые, разумеется, оказываются правдой — как всякая вера в хорошее).
Написав «искусственный лист», я вспомнил слова другого великого заключенного, сидевшего почти одновременно с О. Генри, хотя и в гораздо худших условиях, и прожившего столько же. Речь об Оскаре Уайльде, тоже большом моралисте; о том, что из него мог получиться сочинитель забавных криминальных историй, свидетельствует уморительное «Преступление лорда Артура Сэвиля», сочиненное словно О. Генри, если б он жил в Лондоне. Это ведь Уайльд в любимейшем моем эссе «Афоризмы для пользы юношества» (1894) формулирует: «Первая жизненная задача всякого человека — быть как можно более искусственным. Вторая пока не обнаружена». И это вам не какой-нибудь дешевый эстетский призыв к изломанности и ненатуральности — нет, это мечта о преодолении всех изначальных данностей, об умозрительности, о том, чтобы делать себя, а не гордиться имеющимся. Ведь и Уайльд был помешан на идее эстетического вмешательства в мир, его богоугодной переделки, — но вот в чем главное несходство: Уайльд после тюрьмы не написал почти ничего существенного и вскоре умер, безнадежно надломленный. О. Генри после тюрьмы написал все свое лучшее — больше 300 рассказов, десяток классических сборников. Видимо, проблема в том, что Уайльд убедился в банкротстве своего способа преображать мир — его честное украшательство не выдержало столкновения с реальностью. О. Генри же, напротив, с самого начала понимал, что без жульничества не обойтись, — и если центральное эссе британского сказочника называется «Упадок лжи», то все творчество американского фантазера могло бы называться «Возрождение лжи». О. Генри точно выполнил уайльдовский завет из того самого диалога про упадок: «Единственная безупречная форма лжи — ложь как самоцель, и высшей ее формой является, как мы уже отмечали, Ложь в Искусстве». Если бы Уайльду чуть побольше здоровья и цинизма… но он был слишком ирландец, оксфордский выпускник, аристократ. О. Генри подхватил его знамя. Просто чтобы украшать жестокую и грубую жизнь нашего века, мало быть эстетом — сегодня надо быть жуликом. И за все его трюки и фокусы, блистательные подмены и виртуозное манипуляторство его могилу стоит усыпать деньгами так же густо, как парижская могила Уайльда усыпана — ты угадал, читатель, цветами.
8 июня. Первое издание «1984» Оруэлла (1949)
Оруэллова недостаточность
Шестидесятилетие первого издания главной антиутопии прошлого века «1984», имевшее быть 8 июня 2009 года, прошло вполне даже замеченным. Обсуждение выявило главную проблему романа и его читателей: интерпретаторы полярных взглядов, как полководцы, продолжают готовиться к прошлой войне. Сам же роман выявляет собственную неполноценность — тысячу раз простите, на юбилеях не принято ругаться, но ведь «хорошо или ничего» — это про мертвых. А роман Оруэлла — к счастью для него и несчастью для человечества — жив.
Во времена, когда Оруэлл воспринимался в одном наборе с Замятиным, Хаксли и Набоковым, отзыв того же Набокова, объявившего «1984» посредственным романом, считался эстетским. Типа автор все понимает, но недостаточно хорошо пишет. Журнализм, все дела. Впоследствии оказалось, что с художественностью у Оруэлла все нормально, придуманные либо обобщенные им приметы тоталитарного социума ушли в язык. «Большой Брат», телескрин, минправды, ангсоц, новояз, двоемыслие, внутренняя партия, пытка крысами, «цель репрессии — репрессия», «незнание — сила» — это ярко, точно, афористично, не хуже Свифта. Любовная линия — литература высокой пробы. «Я тебя предала — я тоже». «Под развесистым каштаном»… Кто из прочитавших этого не запомнил — поднимите руки. Короче, бытовало мнение, что Оруэлл силен как социальный мыслитель и относительно бледен, трафаретен как художник. Оказалось наоборот.
Оказалось, что тоталитаризм не сводится ни к одной из описанных им примет: ни к регулярному искажению правды, ни к наличию (а если нет — то выращиванию) внешнего врага, ни к двоемыслию, ни к тотальному контролю. Считалось, что главные репрессии в тоталитарном социуме осуществляются по линии языка и пола, об этой теме была написана куча квазифилософских работ, но тоталитаризм запросто строится без всякого контроля за личной жизнью подданных (больше того — идея «сексуального комфорта» может быть поставлена ему на службу, в СССР в двадцатые годы предпринималась такая попытка), а современная политическая мысль в тоталитарных системах запросто обходится без новояза. Новояз нужен для имитации компетенции, для нового и заковыристого обозначения давно известных сущностей, а этого полно в современной философии, в том числе и постмодернистской, развенчивающей тоталитарный дискурс и доходящей в этом развенчании до полной отмены смысла — не просто здравого, а любого.
Чего там говорить, братие и дружине: у нас тоталитаризм. Просто раньше в этом очевидном признавались с покаянием или хоть с неудовольствием, а теперь с гордостью: да, у нас тоталитаризм. Нам так лучше. И что? Вот и давайте это зафиксируем — без истерического биения себя пяткой в грудь, без разговоров о том, что Россия не может быть другой, без ссылок на внешние угрозы, которые тут ни при чем, — и прологарифмируем это, так сказать, по оруэлловским основаниям: Большой Брат есть? Ничего подобного, два средних. Всеобщая слежка и прозрачность? Непохоже: в ангсоце много чего было ужасного, но коррупции в таких масштабах не наблюдалось. Тотальный контроль над прессой? Нету: я же это пишу, а