Но все же главным двигателем была социальная психология. Женская мода оказалась орудием протеста, по сути — частью Сопротивления, ее бурлескной разновидностью. Сработал инстинкт народа, который возвел вкус и изящество в ранг национально-исторических категорий.
Можно сеять смерть, можно творить красоту — и то и другое свойственно человеку. Толстой в «Войне и мире» пустил в ход глобальные идеи философии истории — «ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт», — но войне противопоставил главным образом красоту, заставив гибнуть красавцев, которыми густо населил роман, и одна из сильнейших по антивоенному пафосу сцен — ампутация ноги Анатолию Курагину. Нечто в этом смысле толстовское выказал журнал «Вог», который в 41-м году вышел с лозунгом:
Вопрос костюма и туалета всегда переплетался с проблемами морали и социального статуса. Фонвизин за пошатнувшиеся нравы общества бичевал волосочесов, у Грибоедова и Фамусов и Чацкий одинаковыми словами бранят модные лавки. Десятилетиями силы порядка боролись за правильную ширину брюк и длину волос.
Тут, как и везде, не все однозначно. В военной Европе многих шокировали фотографии Ли Миллер (они тоже выставлены в Метрополитен). Изображен парикмахерский салон Жерве — «единственное в лишенном электричества Париже место, где можно качественно высушить волосы»: в подвале нанятые салоном подростки крутили педали стационарного велосипеда, гоня по трубам горячий воздух наверх, к фенам для сушки волос, — на одну голову два километра езды на месте, возмущение понятно: август 44-го года, кругом война, только что освобожден Париж. Нет сомнения, что в военной Москве такую парикмахерскую сожгли бы вместе с волосочесами. Что было бы опять-таки объяснимо, но если идет война, а ты не солдат, то твой гражданский долг, быть может, и состоит в том, чтобы поддерживать норму жизни. В том числе — причесываться и одеваться. Арестованные французские аристократы могли противопоставить революционному террору только безукоризненность манер и костюма — вплоть до гильотины. Французские женщины в оккупированной стране рисовали химическим карандашом чулочные швы на голых икрах, чтобы выглядеть прилично: на них смотрел враг.
В 45-м, по свежим следам войны, из Парижа отправилась по миру выставка «Театр моды»: Франция выказывала жизнеспособность. Почти через полвека эта выставка и восстановлена в Нью-Йорке. Многофигурные композиции лучших модельеров и художников показывают парижан в изысканных нарядах на фоне мирных декораций Вандомской площади, Пале-Рояля, Гран-Опера. Война кончилась, война забыта, войны не было — таков главный тезис экспозиции.
Один Жан Кокто не вписался в общий хор, создав броский карнавальный образ войны. Кокто знал, что близость смерти обостряет ощущение жизни. Он был еще на Первой мировой, добровольцем в санитарном отряде, как Хемингуэй, и, вероятно, имел основание однажды написать такое: «По-настоящему владеют временем те, кто вылепляет что-нибудь из каждой минуты и не заботится о приговоре. Я еще многое мог бы сказать о смерти, и меня удивляет, что столько людей терзаются из-за нее, ведь мы всегда носим ее в себе, и пора уже с этим смириться… Смерть как хамелеон: мы полагаем, что она за тридевять земель, а она тут как тут, везде, даже в самой радости жизни».
Это имеет прямое отношение к тому, что сделал Кокто для выставки «Театр моды». Группа женщин в батисте, шелках и золотом шитье — в полуразрушенном доме, со свисающими потолочными балками, разбитой мебелью, проломами в стенах, сквозь которые видна панорама Парижа — кадры военной аэрофотосъемки.
Не женское дело война, но у войны есть и женское лицо, и слово «война» — женского рода. По крайней мере, по-русски, хотя я не уверен, что вся эта тема по-русски уместна, и уверен, что возникнуть по-русски она бы не могла. Наверное, прав Розанов: «Западная жизнь движется по законам лирики, наша до сих пор — в форме эпоса», и хотелось бы, чтоб он оказался прав и в завершении своей мысли: «…но некогда и мы войдем в форму лирики».
В конце концов, первое великое произведение о жертве моды было написано по-русски и называлось по-военному — «Шинель».
Идея блондинки, или Бабушка Мадонны
Почти разом исполнилось сто лет Мэй Уэст и тридцать пять лет Мадонне. Массовая культура отметила юбилеи двух выдающихся американских блондинок, которые находятся, на мой взгляд, в несомненном родстве.
Блондинка — не просто женщина со светлыми волосами. Метафизика этого облика осознавалась в веках. Венецианки эпохи Возрождения обесцвечивали локоны на солнце, просиживая часами в специальных будках на крышах своих палаццо, носили шляпы без донышка, раскладывая волосы по широким полям. Секреты отбеливающих растворов хранили в тайне, как рецепты эликсира вечной молодости. Мопассан в романе «Наше сердце» описывает, какую сенсацию произвели вдруг возникшие искусственные блондинки — кажется, речь там шла об изобретении перекиси.
Особая привлекательность светлых волос поразительна. В разных безусловно черноволосых странах вам со странной гордостью непременно скажут, что настоящие-то ее жители — светловолосы. С этим я сталкивался в Греции, Испании, Грузии. И совершенно не важно, насколько это верно по сути, — важно, что такое считается нужным провозглашать.
Разумеется, тут не обходится без памяти о посетивших некогда землю богах или пришельцах — зависит от мировоззрения, — которые никогда не бывают чернявыми и смуглыми, даже если навещали Среднюю Азию или Центральную Африку. Во всех частях света Сыны и Дочери Неба похожи на Сергея Столярова и Вию Артмане из фильма «Туманность Андромеды».
Пусть меня поправят, но я что-то не встречал упоминаний о призвании южан на царствование: польза и добро приходили с Севера — сравнить хоть варягов с монголами.
Если обратиться к литературе и искусству, то увидим, что оппозиция «блондин — брюнет» в целом соответствует традиционным культурным антитезам «белое — черное» и «день — ночь». Даже малые дети, сочиняя свою Швамбранию, знали, как должен выглядеть отрицательный герой: «Весь чернокудрый и подлец». Только проницательные гадалки глядят глубже: «Есть у тебя друг-блондин, но он тебе не друг- блондин, а сволочь». Про друга-брюнета и так все ясно — к гадалке не ходи.
Притягательность блондинистой породы объясняется, конечно, и ее редкостью в темноволосом по преимуществу человечестве. Как писал в своей «Метафизике половой любви» Шопенгауэр, «белокурые волосы и голубые глаза составляют уже некоторую игру природы, почти аномалию, нечто вроде белых мышей или, по крайней мере, белой лошади».
Действительно, блондинка — как бы негатив, оборотничество, чертовщина, сладкий соблазн. Отрицание тривиальности.
Правда, с изобретением этой самой перекиси мистика превращения в блондинку сделалась тривиальной бытовой процедурой. Но произошло это исторически слишком недавно, чтобы исчезла инерция. Она и сохраняется: не зря ведь перекрашивались Мерилин Монро или Брижит Бардо, не говоря о сотнях вчерашних и сегодняшних актрис помельче.
Закрепив за собой вожделенность, белокурые без сожаления уступили интеллигентность темноволосым: вспомним хотя бы пушкинскую пару Ольга — Татьяна. Блондинкам полагалось не думать, а грациозно вбегать со звонким смехом.
Вот этот стереотип и попыталась разрушить Мэй Уэст.
Внешне она была стандартной звездой своего времени. Достаточно сказать, что введенные в годы Второй мировой войны в американском флоте надувные спасательные жилеты назвали «Мэй Уэст» (тут каламбур: