Речь — о легкости распада. Со всеми поправками на сопротивление, исторически это произошло неправдоподобно быстро. Речь — о стремительном развале колоссальных систем, вроде так основательно и прочно стоявших на своих, уж кто их знает, может, и глиняных, но мощных и толстых, как у Собакевича, ногах.
Стихи Георгия Иванова не выходят из памяти, от повторения делаясь все более жуткими: и истерический взвизг последней строки, и капитан — двойник автора, и особенно слово «вдруг».
Иванов написал это через много лет после октября 17-го, когда вокруг него действительно не было «абсолютно ничего» из того, что прежде. Кругом — сплошной Париж: не меньше, но и не больше. Однако эти страшные стихи не объяснить ностальгическим всхлипом стареющего поэта. Его «вдруг» подтверждается обильно: и «Окаянными днями» Бунина, и «Десятью днями» Рида, и мемуарами Коковцева, и дневниками Чуковского — самыми разными и непохожими людьми, — и лучше всего тем же «Апокалипсисом наших дней» Розанова: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три… Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей… Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего».
Кажется, что Иванов просто зарифмовал розановскую прозу. Кажется, что и совсем другой поэт, с другой стороны, сделал то же:
И Маяковский — о том же, что Розанов и Иванов и многие другие: «разом», «до частностей», «абсолютно ничего», «уже — при».
Вариант Маяковского можно назвать переводом с русского на советский, но точнее — с языка XIX века на язык ХХ. Всё прямее, жестче, торопливее. Ясно: столетие помещается в собственные три четверти. Надобно спешить. Куда? К распаду новой державы, возникшей вместо старой, распавшейся с такой быстротой. А где новый Розанов, который напишет теперь с тем же правом: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три»? Как раз три в августе и было.
Комментируя те слова, Андрей Синявский писал, что для Розанова революция была «провалом всех старых сил России, которые оказались слабыми и ненадежными… И царство оказалось гнилым, и церковь оказалась гнилой, и все традиционные сословия великой Российской империи. И русский народ-богоносец, воспетый Толстым и Достоевским, в один миг оказался толпой хулиганов и безбожников».
Все слова можно заменить. Попробуем и вслушаемся: «И государство оказалось гнилым, и партия оказалась гнилой, и все традиционные классы великого Советского Союза. И советский народ — строитель коммунизма, воспетый Шолоховым и Маяковским, в один миг оказался обществом парламентариев и богомольцев».
Снова перевод с русского на русский. Перевод творческий, с учетом общественного контекста: генсек — президент, коммунизм — капитализм, Ленин — Петр, Свердлов — Екатерина, Горький — Нижний, план — рынок, враг — друг. Сменились существительные; глаголы, прилагательные, синтаксис — остаются. Вместо «Слава КПСС!» — «Христос воскрес!», и даже не заметили, что это в рифму.
Концы ущербного века рифмуются. Все уже было — у Блока: «В белом венчике из роз — впереди — Исус Христос», у Есенина: «Новый на кобыле едет к миру Спас». Ересь, но не дичее явленной московским огромным транспарантом 90-х на сваренном совсем для другого текста надежном стальном каркасе, глубоко врытом в землю: «Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его!»
С верой сложно. Религия пережила жестокий кризис, связанный с сакрализацией науки, но и наука не испытывала большего унижения и компрометации, чем Хиросима и Чернобыль. Кроме того, этику ни на что рациональное опереть не удается — все, что можно потрогать, рано или поздно разваливается. Например, человек — утративший в рационализме цельность, разложившийся, как атом, на частицы, довольно элементарные. Когда же выяснилось, что мы не цельными, в разуме и в пиджаке, пребываем в мире, а состоим из рефлексов, импульсов и неврозов, оказалось, что у нас — стресс. Мы прочли об этом в отрывном календаре, как Остап Бендер про то, что «на каждого гражданина давит столб воздуха силою в двести четырнадцать кило», и тоже стали жаловаться и искать защиты.
Конец века заливают религиозные течения, часто экзотические, все чаще — радикальные (не только на Востоке): на новом витке если уж возвращаться к вере, то — к строгой и «настоящей», небезразличной, страстной, экзальтированной. Либерализма и разумности хватает в мирских институтах.
Но Россию-то эти коллизии миновали. У нас возврат пришелся ровно на то место, где традиция была прервана. Из всех богословских забот главная — обнаружить кликухи иерархов, под которыми они числились в тайных государственных ведомствах. Вот страстность тут в современном духе — вполне айятоллова. Но она была такой и под другими транспарантами, во все годы, которые перечеркнуло тире между датами 1917-й и 1991-й.
Выявилась зыбкость идеологии. Вообще идеологии — любой. Раскачивание долго шло во всем мире, поскольку преуспеяние и свобода плохо сочетаются со стабильностью и чувством безопасности. По ходу века одним жертвовали ради другого и в конце концов душевный комфорт принесли в жертву духовному и материальному.
Запад победил в «холодной войне», если кого и убеждая, то — себя. Классический, школьный, случай доказательства примером. Самое смертоносное оружие — нейлоновые сорочки, жевательная резинка, авторучка «Паркер», зажигалка «Ронсон». Кванты не идеологии, а ее отсутствия.
Самое, быть может, поразительное, как мало роли играет политика. Когда, кому, какому больному воображению мог привидеться на рубеже тысячелетий призрак новой, пародийной, Крымской войны? А сколь многие были уверены, что стоит сменить политбюро на парламент и опубликовать «Архипелаг ГУЛАГ», как заколосятся груши на вербе. Прав был презираемый по все стороны границы Маркс — куда важнее экономика. Но и экономика оказалась на толстой подкладке психологии. Потому и победила западная, а не советская модель — как более отвечающая нормальным человеческим инстинктам.
Можно было бы констатировать это и тем удовлетвориться, если б не проклятая легкость, с которой «вдруг» победил нормальный человеческий инстинкт — тот самый, с легкостью же отступивший в начале российского века. Речь тут не об аргументах в пользу органичности или насильственности коммунизма для России, а только о том, что потрясшие мир перемены прошли так стремительно и приняты были с такой пугающей готовностью.
Может, и вправду: отступать — бежать и наступать — бежать. Собирать по грошу на церковь, гнать в