что своеволец, который всё — всё-всё — хочет в одиночку, а общество ему не позволяет. Он и гибнет.
Антиутопия, написанная в 1949 году и пережитая многими народами при тиранах. Один из самых сильных доводов в пользу творческого могущества. Не живший при диктатурах, не сидевший в тюрьмах британец лучше всех сумел передать суть человека тоталитарного общества. Ни один писатель с советским или германским опытом не достиг такой тонкости и глубины понимания. Его высшее литературное достижение — даже не наблюдающий всегда за всеми Старший Брат, даже не виртуозно лгущее Министерство Правды. Главный шедевр — феномен двоемыслия: то, что исчезает последним с развалом монолитов власти и появляется первым при малейших признаках ограничения свободы. Человек верит и не верит одновременно — то и другое искренно. Массовая шизофрения.
Общеизвестно, что речь идет о половой жизни взрослого мужчины с несовершеннолетней девочкой — то есть об уголовно наказуемом деянии. Это так. Что и произвело общественный переполох в середине 50-х. Но, во-первых, тринадцатилетняя Лолита сама соблазняет Гумберта Гумберта. Во-вторых, он ее любит — искренне и самозабвенно: не душу, может быть, как возвышенно принято, но тело, неразвитое девичье, почти детское. В-третьих, он кается, понимая, что совершает нечто противозаконное: не против закона человеческого прежде всего, а Божьего. Гумберт в конце романа вдруг понимает, что лишил ребенка детства, — и, вероятнее всего, это его первейшая трагическая вина. В эпоху педофилии — бестселлер заново.
Самая знаменитая книга японской литературы — во многом потому, что автор повторил судьбу своего героя. Монастырский послушник из романа сжигает Золотой храм в Киото, так как не в силах совладать с энергией его красоты. Феноменально и разнообразно одаренный Мисима довел себя до физического и творческого совершенства, став силачом, красавцем и лучшим писателем Японии, после чего совершил в 1970 году харакири, уничтожив самое свое прекрасное творение — себя. Внешняя сторона дела — ритуальное самоубийство как знак возрождения утраченной самурайской доблести. Однако для истинного самурая Мисима был слишком современным и западным человеком, только погиб по-самурайски. Золотой храм восстановили в точности, Мисима остался в книгах.
Токийский натуралист попадает в яму в песчаных дюнах, откуда никак не удается выбраться, и он остается жить в хижине на дне ямы с местной женщиной. Случайный плен оборачивается безвременным, жизнедеятельность на самообеспечение — копать и выбрасывать песок, чтобы не засыпало совсем, — становится смыслом жизни. Постепенно приходит понимание, что люди — те же песчинки, только параметрами крупнее, подверженные ровно тем же законам гидродинамики. Когда оказывается, что сбежать все-таки можно, герой остается в яме: город — та же песчаная дюна. Когда попадаешь в японские города с их быстрым броуновским движением, это чувство не отпускает. А коль японцы во всем первые, то думаешь поневоле, что так и надо.
Начало романа, как начало булгаковского «Мастера», — наизусть: «Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лед». Мало в словесности таких начал. И дальше, дальше: баснословная и правдивая история о жизни деревни Макондо в стране Колумбии, про которую в начале 70-х, когда вышел по-русски роман, ничего не было известно. Задолго до кокаиновых картелей Маркес обозначил свою страну на карте мира. В этой стране жили метафизические старухи, мистические девицы, своенравные колдуньи и половые гиганты — сюжет не важен, важны герои. И было еще чувство превосходства: мы на лед смотрим семь месяцев в году.
Из интервью разных лет
В детстве другой литературы, кроме зарубежной, не было. Русскую не читали, а проходили. Иностранную находили сами. Отдельное спасибо Боккаччо, Мопассану, Золя, Васко Пратолини, какому-то забытому британцу с его романом «Поругание прекрасной страны» о росте самосознания шахтеров Уэльса — за половое воспитание. Во дворе про это сообщалось доходчивее, но в книжках — авторитетнее.
Что до собственно словесности, то первыми были Лондон и Купер. То есть (привет политкорректности) сугубо мужская литература. Не Лермонтов ли сказал, что Купер — мужчина, а Скотт — женщина? Так или иначе — это правда, и еще больше правда, когда речь идет о Лондоне. Тут главное — отношения человека с природой. Кто кого?
Став взрослым, я думал о том, почему меня в детстве не трогали сочинения о животных — свой Бианки или западный Сетон-Томпсон (писатель, кстати, превосходный). Вина тут (вина!) в первую очередь Лондона: у него человек проходит как хозяин, и выглядит это очень увлекательно — значит, убедительно. Мне уже в юности разонравилось всякого рода шестидесятническое ницшеанство — Клондайк, Братская ГЭС, геологические песни, но книжки про зверюшек я так и не полюбил.
От Лондона — плавное перетекание к Хемингуэю. Вряд ли нужно долго пояснять этот переход: стиснутые зубы, никому не понятный (а главное, не нужный) подтекст, девчонок не берем (хоть и спим с ними походя). В общем, мужчина — царь зверей.
В пересмотре ценностей — разгадка отречения от Хемингуэя, что почти обязательно для человека, продолжающего читать. Дело в переоценке не социально-исторической, а личностной, возрастной, когда наконец понимаешь, что не ты самый главный на земле.
Без решительного пересмотра остаются другие кумиры юности — Дюма и Гашек. Точнее, «Три мушкетера» и «Швейк» — потому что прочие сочинения этих писателей не стоят вровень. Вот книги, которые перечитываешь (или передумываешь) всю жизнь. О них не стыдно сказать, что по ним учишься: у Дюма — радости жизни, у Гашека — стойкости перед ее кошмаром. Что при ближайшем рассмотрении одно и то же. В том же ряду — О. Генри.