В этом она была права. Вот только… кто сказал, что тот человек, которого они не знают, та Соня, которая их так напугала, — что она плохая? Что она хуже, чем тот образ, который они обе себе нарисовали?
— Ей нельзя доверять, — бросила бабушка маме, после чего сообщила, что ее паспорт, столь счастливо найденный, уже передан соответствующим людям (папиным знакомым, конечно же) и через неделю, максимум две у Сони будет на руках новый загранпаспорт.
— Не у нее, а у меня, — добавила мама.
— Да, конечно, — кивнула бабушка. — И мама будет умнее, — тебе его в руки не даст, раз ты не в состоянии отвечать за свои действия. Потом поставят визу, дипломатическую, слава богу, и все — подальше от этого кошмара, от этой «Саюры», этих музыкантов и всей этой жизни. Нет, ты просто пока глупая девочка и не понимаешь, что мы стремимся тебя уберечь…
— Мы должны тебе помочь. Мы должны тебя увести от всего этого, — эхом вторила ей мама.
Соня усмехнулась, но ничего не сказала. От чего они хотят ее уберечь? От жизни? От того, с чем сами в свое время столкнулись и не справились? От таких людей, каким был Сонин дед, дирижер Станислав Разгуляев? Соня помнила его веселым, бесшабашным, щедрым, всегда спешащим навстречу чему-то значимому — к людям, к друзьям, на концерты, на пикники на берегах озер, к женщинам в соломенных шляпках. Соня видела своего деда не так, как бабушка. Она смотрела на него другими глазами и с другого ракурса, тогда для Сони и деревья были большими, и дед прекрасным. Готье был другим. Без Готье было плохо. Вечером Соня слышала, как бабушка напевала себе под нос одну из его мелодий. Это было забавно.
— Ты будешь хорошо себя вести? — спросила мама.
Соня не слишком хорошо поняла, что именно мама имела в виду, но было совершенно ясно, что речь не шла о том, чтобы вовремя ложиться спать или доедать до конца манную кашу. Поэтому Соня, которая в большинстве случаев стремилась к правде, сказала «Нет».
— Нет! — ответила она и посмотрела на маму спокойным взглядом.
Это не было протестом или желанием что-то показать. Это был честный ответ на не совсем корректно поставленный вопрос, и конечно же, такой ответ никого не устроил.
Мама начала кричать что-то о том, что Соня их всех в гроб сведет, и о том, что стало с ней за эти два года, во что она превратилась из хорошей девочки? Соня посмотрела на запертую на ключ дверь, на вырванный из стены шнур телефона и удивилась: чего они от нее ждут? Что она будет безмолвной куклой в их руках? Что они положат ее в чемодан и увезут в Новую Зеландию? Два года назад она бы поехала, а сейчас — нет. И разве это не ее неотъемлемое право — решать, где и как жить и куда ехать? Мама считала иначе. Она обвинила бабушку в том, что та плохо присматривала за внучкой.
— Вы меня просто поражаете! А я должна была? Это же ваш ребенок! Это вы его бросили!
— Мы уехали по работе! Мы не могли ее взять, она должна была окончить школу.
— Что, в Веллингтоне нету школ? И на пианино никто не играет? Денег пожалели? Или ты хотела просто порезвиться одна, свободная от всяких обязательств, — с возмущением говорила бабушка. — Покрутиться там… Ты должна была остаться здесь, если не могла взять Соню с собой. Володя бы там и сам поработал. Все так делают, и ничего страшного.
— Что теперь кричать! — вдруг взвизгнула Алена, осела на стул и зарыдала.
Что можно сказать матери о сыне, который вдруг совершенно свихнулся и молчит, как дочь Соня, и смотрит куда-то вдаль. И в кармане его пиджака лежит моментальная фотография, такие делают в кабинках, опускают монетки и быстро садятся под объектив. А на фотографии он, ее муж Володя, и темноволосая молодая женщина, похожая на испанку. Они улыбаются, и рука ее мужа лежит на округлом обнаженном плече этой женщины. Что скажешь в таком случае? Особенно его матери, которая все равно не поймет.
— Ладно, это правда, — согласилась бабушка.
Постепенно реки из криков и слов пересохли, осталась только усталая обессиленная тишина. Бабушка и мама составили график — никто не собирался рисковать, оставляя Соню одну, телефон по-прежнему был отключен. За Соней следили день за днем, ночь за ночью. Она сидела на подоконнике в кухне, в той же позе, в какой сидел Готье в их самый первый день или, вернее, ночь. Соня помнила каждый момент, каждую минуту. Если что-то забывалось, она открывала дневник — она вела его давно, можно сказать, всегда — и читала его, страницу за страницей, и память погружала ее глубже, дальше, к тому дню, когда она впервые пришла в квартиру на «Соколе», увидела Ингрид, Лешего — всех тех, по ком она тоже скучала. Она не знала, что происходит с ними. Как был воспринят ее уход? Что чувствует Готье? Чувствует ли хоть что-нибудь? Соня поражалась, что ни мама, ни бабушка не понимают простых вещей. Можно запереть тело, можно оборвать провода, но ведь никто не может влезть в ее голову, никто не может заставить ее думать и чувствовать по-другому. А раз так, то любая остальная власть временна и тленна. Свободный дух вырвался на свободу, и это только вопрос времени. Вопрос, на который Соня была намерена найти ответ, так или иначе.
Пленение Элизы продолжалось сорок дней. О том, что именно произошло, участники группы «Сайонара» узнали в подробностях от Володи, узнали сразу, не прошло и пары часов после того, как красная «Ауди» припарковалась возле дома Ингрид на «Краснопресненской», а он позвонил и огорошил всех новостью: Элизу заперли дома и не выпускают. Пришлось вставать с постели, в которую Ингрид уже успела забраться, пришлось вынимать из душа Готье, ехать на «Сокол», хотя, если вдуматься, все это было напрасно. Никто не ожидал ничего подобного, и никто ничего не мог сделать. Что с того, что все они расселись на кухне, заняли все стулья и принялись что-то обсуждать? Они и понятия не имели, что можно сделать, если клавишника заперли родители. Скорее всего, ничего и нельзя. Милицию вызвать? Чтобы арестовали бабушку? Откуда она вообще взялась? Ведь не было же! Два года не было, и тут на тебе, нарисовалась. Раньше-то чего не вмешивалась? Может, все было бы проще, чем теперь, когда гастроли, обложки, статьи в местных газетах… Эх, глупость какая!
За все время, что Элиза тихо сидела где-то в уголке и смотрела на всех своими лучезарными синими глазами, все успели забыть, что у нее есть бабушка и родители. А уж то, что эти родители имеют над Элизой какую-то власть, вообще никому и никогда не приходило в голову. Элиза существовала сама по себе, как инопланетянка, прилетевшая с неизвестной и очень далекой планеты, и все без исключения воспринимали ее именно так.
— Я не понимаю! — удивилась Ингрид. — Что значит, заперли?
— Повернули ключ в двери, и все, — ответил Володя. — Мы с ней приехали, а там эта ее бабушка — как призрак коммунизма. Стоит в дверях, руками в дверной косяк уперлась и сверлит меня взглядом. Я думал, она меня в мусоропровод выкинет, но там у них его нет. Так что просто с лестницы спустила.
— Она с тобой дралась? — вытаращилась Ингрид. В ее сознании никак не сочетались Элиза и скандал, Элиза и проблемы. Элиза и шум. — Ты что, дрался с бабкой?
— Я? — хмыкнул Володя.
— Надо было мне идти, я бабусь одной левой делаю, — влез в разговор откровенно насмехающийся Леший.
В общем, посидели, поговорили. Яша не приехал, по телефону сказал, что у него своих проблем хватает, в том числе с бабушками. Он их замучился через дорогу переводить. Сказал еще, что проблемы такого рода яйца выеденного не стоят и обычно рассасываются сами собой. Стас согласился с ним:
— Она поплачет, поклянчит, расскажет, как ей с нами хорошо… Они смирятся. Может, приедут на репетицию. И вообще, когда ей уже исполнится восемнадцать? Кажется, тогда уже они ничего не смогут сделать?
— В ноябре! — радостно воскликнул Володя. — В конце ноября.
— Это уже скоро. Говорю вам, не о чем беспокоиться. — Стас широко махнул руками, сшиб со стола чайник, окатил кипятком Ингрид (хорошо, та была в джинсах, толстых, плотных). Поднялся крик, Стаса изгнали в коридор, откуда он вносил предложения.
Идеи по спасению Элизы были разные. Леший призывал штурмовать Тверскую, правда, в шутку предупреждал, что это может быть расценено властями как попытка устроить государственный переворот.