2. Во время сессии, прошедшей на неделю раньше, мы обсуждали другой сон, в котором она почувствовала сильнейшую обиду на свою мать (к которой она (потенциально) преданно и нежно относится) из-за того, что, как это представилось во сне, ее мама лишила свою дочь, то есть пациентку, ее собственных детей. То, что она увидела такой сон, показалось пациентке очень странным. Она сказала: «Забавно, что здесь я выгляжу так, как будто хочу ребенка, тогда как в своем сознании я убеждена в том, что лучшая защита для ребенка — вообще не быть рожденным на свет». Она добавила: «Похоже, у меня появилось неосознанное ощущение, что некоторые люди находят жизнь не такой уж и плохой».
Конечно, как в истории любого случая, из этих снов можно вычленить еще много полезной информации, но я опускаю то, что не проливает непосредственно свет на исследуемую проблематику.
Сон пациентки о мужчине, отце ее ребенка, был дан без тени осуждения и без связей с чувствами. Пациентка начала приближаться к своим чувствам лишь через полтора часа после начала сессии. За оставшиеся до окончания сеанса полчаса она испытала волну ненависти к своей матери, которая предстала перед ней в новом качестве. Это было ближе к убийству, чем к ненависти, и она почувствовала, что ненависть подступила гораздо ближе, чем это бывало прежде, и стала чем-то другим. Теперь пациентка понимала, что тот мерзавец, отец ее ребенка, возник затем, чтобы скрыть от ее матери, что он был отцом пациентки, мужем ее матери, и одновременно отцом ребенка пациентки. Это означает, что пациентка была очень близка к ощущению, что собственная мать убила ее.
Здесь мы действительно имели дело со сновидением и жизнью, а не затерялись в фантазиях.
Эти два сновидения приведены для того, чтобы показать, как то, что прежде было заключено в стабильности фантазии, сейчас осуществляется в сновидении и в жизни — двух феноменах, во многом совпадающих. Таким образом, для пациентки постепенно становилась все яснее разница между грезами и сном (который действителен), и она смогла ясно показать это различие аналитику. Заметим, что творчество в игре близко к сновидению и к жизни, а не к фантазированию. Таким образом, значимое различие начинает появляется в концепции двух типов феноменов, хотя остается трудным что-либо утверждать или ставить диагноз в каждом конкретном случае.
Пациентка сформулировала вопрос так: «Когда я прогуливаюсь по розовому облаку, это мое воображение украшает мою жизнь или это то, что вы называете фантазированием, которое случается, когда я не делаю ничего, и которое заставляет меня почувствовать, что меня не существует?»
С моей точки зрения, работа на этой сессии дала важный результат. Мне стало ясно, что фантазии мешают активной деятельности и жизни в реальном, внешнем мире, но гораздо сильнее они нарушают сны и персональную, внутреннюю реальность, ядро жизненной силы личности.
Будет полезно ознакомиться с двумя следующими сессиями анализа этой пациентки.
Все началось со слов пациентки: «Вы говорили о пути, в котором фантазирование препятствует сновидению. Этой ночью я проснулась около полуночи — и вот я лихорадочно черчу, выкраиваю, прикидываю, работая над моделью платья. Я почти закончила работу и была возбуждена. Это было сном или фантазией? Я понимала все, что происходило, но я не спала».
Мне этот вопрос показался трудным, ведь он как раз находится на границе в любой попытке человека разделить фантазию и сон. Здесь уже включается психосоматика. Я сказал пациентке: «Мы действительно не знаем этого!» Я сказал это просто потому, что это — правда.
Мы поговорили о том, насколько фантазирование неконструктивно и пагубно для пациентки, как оно мешает ей чувствовать себя хорошо и заставляет болеть. Конечно, самостоятельное продвижение по этому пути ограничило активность пациентки. Она рассказала, что часто слушает по радио не музыку, а разговоры, пока раскладывает пасьянс. Это переживание и работает на диссоциацию, и пользуется ею, что дает пациентке почувствовать возможность интеграции, краха диссоциации. Я указал на это пациентке, и она сразу же нашла пример. Она сказала, что пока я говорил, она перебирала руками молнию на сумке: почему именно с этой стороны? как она не удобно застегивается! Она почувствовала, что это занятие (диссоциированная активность) сейчас куда более важно для нее, чем сидеть и слушать, что я скажу. Мы вместе переключилась на эту тему, пытаясь связать фантазирование и сновидение. Внезапно ее озарила догадка. Она сказала, что та фантазия значила следующее: «Так это то, о чем
На концерте в школе дети пели песенку «Солнечный круг, небо вокруг» («The skies will shine in splendour») точно так же, как пела она сорок пять лет назад, и ей было интересно, будет ли кто-нибудь из этих детей гак же, как она, ничего не знать о небе и ярком солнечном свете из-за того, что навсегда погрузился в какую-нибудь форму фантазирования.
В конце мы вновь вернулись к обсуждению сна, о котором она рассказала в начале сессии (кройка платья), увиденном, когда она бодрствовала, и который стал защитой от сновидения («Как об этом она узнала?»). Фантазирование овладело ею как злой дух. Она пошла дальше — ей было необходимо самой владеть собственной персоной, контролировать себя. Внезапно она с ужасом осознала, что эта фантазия была не сном, и я увидел, что она не понимала этого раньше. Это было так: она проснулась, и вот она как сумасшедшая шьёт платье. Как будто она сказала мне: «Вы думаете, я могу видеть сны. Нет, вы ошиблись!» С этого момента я мог обратиться к эквиваленту сна, к сновидению о пошиве платья. Первое время мне даже казалось, что я могу сформулировать различия между сном и фантазией в контексте психотерапии этой пациентке.
Эта фантазия просто о том, как она шила платье. Платье не несет никакого символического значения, это просто платье, и не более чем платье. В сновидении, напротив, и она помогла мне это увидеть, та же самая вещь действительно приобретает символическое значение. Мы это проверили.
Ключевое слово, которое нам напомнило сновидение, — это
Перед самым окончанием сеанса был момент, когда она испытала сильнейшее чувство, связанное с представлением, что, когда она была ребенком, рядом не было никого (с ее точки зрения), кто бы понял, что она оказалась в области бесформенного. Как только она это осознала, пациентка страшно разозлилась. Если у этой сессии и был терапевтический результат, он главным образом происходил из этого прилива сильного гнева, гнева, относящегося к конкретной вещи, не к безумному, а логически мотивированному.
Во время ее следующего визита, следующей двухчасовой сессии, пациентка сообщила, что очень