родной земли в течение стольких лет, мы утеряли связь с нею, утеряли способность разбираться в процессах, там происходящих. Многие были уверены в том, что в советской России народные массы задавлены до такой степени, что ими утрачена окончательно воля не только к активному сопротивлению, но и к самому жалкому протесту.
Он повысил голос и стукнул ладонью по столу.
— Но это нет! Там растет революционное движение, там создались широко расставленные боевые организации, ведущие борьбу с коммунистической властью не на жизнь, а на смерть, проникшие своими щупальцами не только в народную толщу, но и в самые сокровенные части советского механизма. Один из руководителей такой организации — среди нас. По понятным причинам я не буду называть его имени: nomina sunt odiosa … Понятно также, что все, что здесь будет говориться, должно быть сохранено в глубочайшей тайне. Итак, господа, я передаю слово… — жест в сторону бритого господина, — будьте добры!
Докладчик начал говорить. Резко, скупо в выражениях, с простотой и строгостью. Он сделал оценку современного положения советской России и советской власти, которая, «упираясь всеми конечностями», вынуждена все же уступать одну позицию за другой и медленно, но верно катится к термидору и к своей гибели. Говорил о возрождающийся жизни во всех ее проявлениях, о подъеме сознательности и экономического благосостояния в населении, придающих ему голос, силу и волю к сопротивлению, к борьбе.
По временам докладчик обводил глазами присутствующих, и когда ему по выражениям лиц казалось, что кто-либо относится скептически к его доводам, останавливал на том свой упорный взгляд и раздельно, чеканя слова, говорил как будто ему одному.
— …Голодный, изнуренный будет нести с тупой покорностью свое постылое ярмо. Сытый же восстанет. И потому первейшим условием успеха борьбы — это касается особливо эмиграции — мы считаем устранение всех препятствий к экономическому возрождению нашей родины.
Один из слушателей во время речи то снимал нервно, то одевал опять пенсне, что обличало в нем волнение. Поймав взгляд хозяина, он знаком попросил слова, и получил согласие.
— Прошу извинения, что перебиваю докладчика, но меня смущает один весьма важный вопрос… Из слов ваших можно вывести заключение, что мы не должны чинить препятствий и к получению советской властью иностранных кредитов. Так ли я понял вас?
Докладчик секунду помолчал.
— Я прекрасно отдаю себе отчет в том, как может быть встречено мое заявление в данной аудитории. И тем не менее скажу без колебания: да, вы поняли именно так! Мы считаем, что эмиграция совершает крупную ошибку, более того, преступление, используя свое влияние, свою прессу для противодействия русским займам…
— Вы хотели, очевидно, сказать советским… Но не считаете ли вы, что иностранные деньги пошли бы только на деятельность Коминтерна и, вообще, на нужды и укрепление советской власти?
— Отчасти — может быть. Но это не важно. Пусть даже половина кредитов будет загублена, зато другая пойдет по прямому назначению — на восстановление народного хозяйства. А это даст могучий прилив сил и толчок к развязке.
Его оппонент недоуменно развел руками, нервно сбросил пенсне и замолк.
— И наконец, самый щекотливый вопрос… Вы можете отнестись с недоверием — и это ваше право — ко мне и к организации. Мы в этом отношении бессильны. Чем мы можем доказать вам, что мы — фактическая серьезная противобольшевицкая сила, а не миф и не провокация? Быть может, теми строками советских «Известий», которые говорят о ряде террористических актов и поднятых нами волнениях против коммунистической власти? Но характер нашей деятельности требует сугубой конспирации, а святые для нас имена наших мучеников ничего ровно не говорят вам. Повторяю — мы бессильны. И потому — скажу прямо — мы не ожидаем от вас полного доверия. Смотрите на помощь нам, как на предприятие, сопряженное с известным риском, но, ради Бога, не умывайте рук.
Нам нужны деньги и люди.
Конечно, мы справились бы и сами, как справлялись до сих пор… Но ваша помощь позволит развернуть еще шире нашу деятельность, даст нам моральное удовлетворение и пополнит наши ряды новыми элементами высокого жертвенного служения, которыми, как я убедился лично, так богата еще русская эмиграция, и в особенности белое офицерство…
Поднялись. Хозяин извинился и на минуту потушил электричество. Взглянул из-за портьеры в окно: улица была совершенно пуста. Зажег свет опять. Начали расходиться, обменивались вполголоса впечатлениями. Обсуждение тезисов доклада отложено было до другого раза, без участия докладчика. Один из присутствующих долго что-то шептал докладчику и, уходя, в дверях уже бросил:
— А относительно «металлических вещиц» не беспокойтесь — сколько угодно!..
В доме Кароева все повеселели. Анна Петровна удачно распродала пошетки и расчет за последнюю неделю получила хороший, сверх ожидания. Новое начальство Кароева на заводе оказалось вполне приличным. Да и вообще настроение его, в связи с подъемом, периодически охватывающим беженство, и с теми отрывочными сведениями, которыми делился с ним изредка брат, сильно поднялось.
Будто в темный подвал, в который упрятала их жизнь, заглянул луч света.
А тут еще Манечка… После нескольких репетиций со «стальными сапожками» дома, девочку усадили в коляску и повезли в парк. Оба с волнением и радостью наблюдали, как ребенок, с удивлением поглядывая на свои толстые, поблескивающие ножки, неуверенно, но прямо зашагал по гравию дорожки. Первый раз в жизни!
Брат заходил к ним редко — всегда поздно вечером — и оставался недолго. Предложил помочь — Кароев почему-то, сам хорошенько не понимая своего упорства, отказался. Взял только 300 франков. Посмеялись: «десять долларов с лихвенными процентами». Кароева-младшего, по правде сказать, несколько обижало отношение брата. Ему казалось, что брат питает к нему слишком мало доверия. Ведь мог бы, если бы хотел, привлечь его к делу… С какою радостью он променял бы свою постылую работу на ту, во сто крат более трудную и опасную, но захватывающую по своей идее. Сам не хотел об этом говорить. Попросил жену «намекнуть при случае». Анна Петровна, без особенной, впрочем, охоты, намекнула.
— Видите ли, Аня, я решительно отказываюсь втягивать брата в наше предприятие. Я — один, у него — семья. Все мы ходим ежечасно между жизнью и смертью. Довольно и одной кароевской головы…
Анна Петровна в душе порадовалась такому исходу.
Дела брата, насколько можно было судить по его скудным, отрывочным фразам, шли хорошо. Случайно оброненные имена людей с видным общественным положением свидетельствовали о солидных связях. Некоторые суждения и прогнозы, слышанные Кароевым от брата, появлялись на столбцах газеты, с сочувственным откликом и с пояснением, что высказаны они «весьма авторитетным лицом, недавно прибывшим из советской России…».
В воскресенье Кароев с женой и с Манечкой зашли в церковь. Пели Херувимскую. Никогда — для очень многих, по крайней мере — потребность в своем храме не бывает такой мучительной и летучей, как на чужбине, в изгнании. Кароев сегодня не вникал в смысл молитвенных возгласов и песнопений. Душа его сама впивала в себя привычное с детства, родное, «нездешнее», излучавшееся от сводов потемневших, от ликов благостных и суровых, от света паникадил и клубов дыма кадильного; от торжественного ритма служения и звуков небесных, то ударяющих в своды хвалою и радостью, то замирающих тихой мольбою… Стоит только полузакрыть глаза и постараться не думать. И уходят далеко серые будни, с ревом стальных чудовищ, с «пьесами» и контрметрами, с безработицей и голодовкой…
«…Всякое ныне житейское отложим попечение»…
…И нисходит тихое, светлое, примиряющее…
Кароев подумал — много ли среди присутствующих в храме людей искренно и глубоко верующих?.. И скольких привело к Богу и в храмы — в чаянье воскресения — горе и взыскание Родины? По себе и по другим он чувствовал, видел, как меняются лица молящихся и даже голос священнослужителя, когда возносится прошение:
«О страждущей стране Российской»…