Он рисовал с утра и до поздней ночи. Ему постоянно не хватало бумаги, и он крал оберточную в гастрономах. Комната, в которой он жил, была завалена исписанными красками бумажными лохмотьями. Высохшие и покореженные, они доставляли старухе немало хлопот. Но не случилось ни разу, чтобы она сунула их в мусорное ведро или отчитала Голландца за перепачканные стены. А ему постоянно нужны были краски. Почти все деньги, что получал в училище, он тратил на них. И лишь изредка, когда было уже невмоготу, он сжимал в запотевшей ладошке гривенник и на углу Ленина и Светлой покупал в кондитерской пригоршню леденцов. Услышав однажды их запах, он уже не мог без них. Но выбирал все-таки краски, когда в руке было не десять копеек, а четырнадцать…
А еще он любил, когда на видимый ему предмет ложилась вода. Тогда предмет оживал, в нем расцветали чувства, хотя думал мальчишка, конечно, не этими словами. Он вообще ничего не думал на этот счет. Он просто видел, как еще не существующие на его бумаге предметы приобретают другой смысл, когда их покрывает вода.
– Мне говорят, что ты неспособен к рисунку грифелем и не в состоянии перенести на бумагу или холст подлинные очертания и цвет. Ты можешь доказать мне обратное?
Шестнадцатилетний Голландец поежился. Разговор на ту же тему, но в иной интерпретации, он уже слышал утром этого дня, когда заносил в преподавательскую журнал группы.
– Пойми, – не отрывая взгляда от покачивавшейся за окном ветки клена, сказал директор голосом, которым обычно отвечали Голландцу в кондитерской, что леденцов нет, – ты ученик с… проблемами. Я до сих пор не понимаю, как руководству детского дома удалось уговорить меня принять тебя в училище… Окончив его, ты должен будешь стать учителем рисования и черчения. Но я просто не представляю, как человек с проблемами речи… Как немой человек может им стать. Есть шанс устроить тебя после выпуска художником-оформителем, но… Но могу ли я тратить на твое обучение средства, когда ты не умеешь… рисовать?
Голландец чувствовал, что разговор этот для директора в тягость. Хотя думал он, конечно, другими словами. Ему было стыдно, что на него, немого, люди тратят средства страны. Он бы и здесь думал другими словами, но старуха вчера говорила именно так. Плакала и весь вечер твердила, что теперь, видать, его отчислят, а это значит, что ей придется отказаться от его содержания. И это скверно, потому как, во- первых, ей не будут приплачивать за его проживание, но куда хуже, что ей придется расстаться со второй комнатой, удержать которую она рассчитывала до самого выпуска Голландца из училища.
Видя, что директор занят кленом и говорить больше, собственно, не о чем, Голландец выбрал из пучка зажатых в кулаке карандашей один. Потрогал острие. Сломил его ногтем. Бросил взгляд на опершегося на подоконник директора и провел на листе линию. Этого оказалось достаточно, чтобы пребывающий в отвратительном из-за необходимости говорить парнишке такие горькие слова состоянии директор оглянулся. Он сделал это машинально, как если бы его, читающего газету, окликнула жена. Звук скрипящего по бумаге карандаша воздействует на учителей рисования так же, как скрип колеса на пешехода. Потерев руки, директор решил не тревожить Голландца и перешел к столу.
А мальчишка, не отрывая более глаз от пришпиленного кнопками к подрамнику листа, рисовал. Лишь изредка, чтобы дать себе возможность подумать, он опирался локтями в колени и смотрел в пол. Но продолжалось это мгновение, не больше. Или чуть больше мгновения. Через десять минут он закончил и поднялся. Карандаши ссыпал директору на стол. Ему чужого не надо.
Он стоял, упираясь бедром в столешницу, глубокомысленно рассматривал линии на своей ладони, смотрел на сбитые ботинки, поправлял заштопанный старухой свитер. Но директор не заметил этого. Он цепко держал и рассматривал рисунок.
– Какого черта… В смысле… Я хотел сказать, почему ты не рисуешь на занятиях так, как в этом кабинете?
Голландец приблизился к мольберту. На листе был нарисован портрет директора, и стоило немалых трудов спутать его с портретом кого-то другого.
– Тридцать рублей. На что ты их тратишь?
Голландец дрогнул бровью, и щеки его залоснились румянцем. Речь шла о стипендии, и, видимо, директора разбирало любопытство, отчего при немалой по тем временам стипендии так сильно изношены ботинки Голландца. Голландец взял карандаш и написал над портретом директора: «Краски».
Удивление скользнуло по лицу директора, и он, чтобы перебороть его, выбрался из-за стола и снова подошел к окну. Секунду подумал и решительно выхватил из кармана бумажник.
– Возьми, – сказал он, протягивая Голландцу пятьдесят рублей. – Купи себе ботинки. И рубашку, – последнее он произнес машинально и тут же об этом пожалел. Глаза юноши заблестели быстрее, чем он договорил. – Возьми на краски! – поправился директор. – Но после получения стипендии я хочу видеть на тебе новую обувь! Это понятно?
Голландец кивнул и направился к директору. Тот уже почти разжал пальцы, чтобы выпустить купюру, но Голландец, вместо того чтобы ее взять, положил карандаш на стол и вышел.
– Упрямец, – устало пробормотал директор.
Пройдя пешком несколько кварталов, Голландец сел в такси и еще через полчаса открыл дверь своей квартиры. Не разуваясь, пересек прихожую и вошел в зал. Посреди комнаты, завешенный чистым холстом, стоял на мольберте предмет прямоугольной формы. Некоторое время Голландец смотрел на холст, словно раздумывая, стоит ли это делать, но потом взялся за него рукой и отбросил в сторону. Натянутая на подрамник, но без рамы, на мольберте стояла картина. На сером фоне, в вазе, светился в лучах начавшего сваливаться к горизонту солнца букет ирисов.
Вернувшись в прихожую, он выложил на стоящую у входа стойку для обуви телефон, ключи от квартиры и бумажник. Зашел в ванную, вымыл руки. Когда он снова появился в зале, на нем был надет застиранный, выцветший комбинезон в жирных пятнах и со следами краски. Распахнув оба окна и освежив комнату, он долго стоял напротив картины, вцепившись пальцами в подбородок. Сходил на кухню, вернулся с чашкой пахнущего бергамотом чая. Подтянул ногой стул, убрал упавшие на лоб волосы, зажмурился и стал с удовольствием прихлебывать горячий напиток. Изредка он открывал глаза, чтобы глянуть на картину. Ничего на ней не менялось: серый фон, неровно выведенная черная линия, обозначающая на полотне край стола, ваза неправильной формы и в ней – букет развалившихся в разные стороны цветов.
Чашка опустела и вскоре остыла в его руке. А он все сидел и смотрел на картину. Если бы в комнате находился еще кто-то, кроме Голландца, то, не слишком пристально за ним наблюдая, этот кто-то мог подумать, что Голландец оцепенел. Уж слишком надолго затянулась пауза его отрицания жизни.
Вдруг Голландец поднялся и, не глядя, поставил чашку на стол. Так же, не глядя, смахнул со стола острый, как бритва, резак.
– И кто из нас двоих более безумен, Винсент? – пробормотал он, приближаясь к картине. – Если бы перед тобой встал выбор – разрезать свою картину или отсечь себе второе ухо, знаю, ты бы выбрал второе…
– Милый, ты вернулся? – донеслось из спальни.
– Да.
– С кем ты разговариваешь? Я раздета, мне можно выйти?..
– Можно, – пробормотал Голландец и, загадочно улыбаясь, закрепил одной кнопкой холст на подрамнике. Теперь холст не свисал. Голландец накинул на мольберт перепачканную красками простыню и повернулся.
В залитом солнечным светом проеме двери появилась, замерла и прижалась плечом к косяку воздушная женщина. Голландец опять улыбнулся, но уже по-другому, тепло и нежно, и посмотрел в ее сторону. Простыня, которой женщина обернула себя, светилась глубоким хромовым цветом и была прозрачна, как марля. В этом залитом светом сосуде, как в прозрачной вазе, Голландец видел безупречной формы женские ноги.
– Ты ушел утром, и я проснулась одинокой и забытой.
Он улыбался. Голландцу нравился ее тихий, почти неслышный голос. Когда он с ней познакомился, ему казалось, что каждое слово она выдавливает из себя нехотя. Но вскоре обнаружил в этом, всегда почти шепчущем голосе чарующую силу притяжения.
– А потом до четырех часов не знала, чем себя занять. Пробовала читать, но бросила. А потом уснула в ванной. Не помню, как добралась до кровати. И мне снился сон, в котором тебя не было. Я проснулась в