слезах. Мне показалось, что тебе плохо, и тогда я набрала твой номер. Но ты отключился. Я задремала, но вдруг услышала твой голос, Голландец… Ты не поверишь, но я засмеялась, когда его услышала, – в глазах ее фианитами блеснули слезы. – Мне плохо без тебя…
Бросив на стол резак, он прошел мимо мольберта. На нем стояла наполовину снятая с подрамника картина. Холст изогнулся углом и повис, как переброшенная через плетень тряпка.
– Не оставишь меня? – спросила она, теребя волосы на голове Голландца.
– Никогда.
– Ты правду говоришь?..
– Правду.
– Ты должен думать обо мне. Всегда. Ведь, если ты меня оставишь, я умру.
Он прижал к груди ее голову и поцеловал. Волосы пахли июнем – потяжелевшей под цветами сиренью, едва уловимым ароматом расцветшей яблони, скошенной молодой травой. Чем еще?..
– Я тебя не оставлю.
Она наморщила носик и выскользнула из его объятий. Женщина услышала то, что хотела услышать. Когда за ней закрылась дверь, Голландец вернулся к картине.
– Когда ты написал эту картину, Винсент? – шептали его губы. – Ты был в это время в Арле, но когда и при каких обстоятельствах ты ее написал?.. Ты не сказал о ней ни слова ни Теодору, ни сестре…
Сняв холст, он уложил его на стол и накрыл простыней.
– Соня!
Она вышла из ванной, волосы ее были влажными. Простыня сменилась полотенцем. Она была красива, когда только отошла ото сна. Она была красива и сейчас, когда на щеках появился румянец и улыбка освежила ее лицо, но уже другой, какой-то одновременно и манящей, и ускользающей красотой.
– Что ты знаешь о Ван Гоге, милая?
– Что это замечательный художник. Что слава так и не опалила его лицо при жизни. Что я знаю? Да все, что ты рассказывал мне о нем!
Голландец притянул ее к себе и таинственно зашептал:
– А знаешь ли ты, что исследование математической модели его картин показало – на некоторых его полотнах изображены невидимые глазу турбулентные вихревые потоки.
– Мне бы знать еще, что такое турбулентные потоки… – Соня тихо рассмеялась.
– Эти потоки возникают при быстром течении жидкости или газа, например, при истечении газа из сопла реактивного двигателя. Ван Гог временами писал воздушные потоки, словно видел их собственными глазами. Удивительно, но он распределял яркость на своих картинах таким образом, что это полностью соответствовало математическому описанию турбулентного потока.
– Ты же говорил, он был тяжело болен?
Голландец отпустил Соню, подошел к столу и провел по простыне пальцами.
– Да… Наверное, поэтому он и обладал способностью видеть турбулентность. Я заметил, что картины, на которых присутствуют завихрения, написаны им как раз в те периоды, когда обострялись кризы. Когда же он лечился и находился под воздействием седативных препаратов, в частности брома, он пребывал в состоянии полного покоя. И тогда на картинах отсутствовали признаки завихрений… Ван Гог видел ветер, вот в чем дело…
– Никто не может видеть ветер, – решительно заявила Соня. – Ты хочешь есть?
– Да, – пробормотал Голландец, – никто не может видеть ветер… – Вспомнив о чем-то, он оживился: – Я так голоден, что съел бы сейчас курицу вместе с костями! Может, закажем что-нибудь из ресторана?
– Ты забыл? – встревожилась она. – Мы ужинаем у мамы.
– У мамы? – растерянно переспросил он. – Ах да, у мамы… Я действительно забыл.
– Это потому, что ты не любишь мою маму.
«Да, не люблю. Но еще больше не люблю ходить к ней в гости».
Через полчаса они вышли из дома.
Действительно, он не любил маму Сони. В ее стремлении угодить ему он безошибочно угадывал неутомимые попытки заглянуть в его прошлое. Женщина была почти уверена в том, что ее дочь и не без изыска одевающийся, свободно рассуждающий на самые разные темы мужчина созданы друг для друга. Она принимала союз Сони и Голландца, терпеливо ожидая, когда эти двое наконец заговорят об официальном оформлении отношений. Женщина не набожная, более того, покинувшая мужа и имеющая приходящего женатого друга, она всеми силами старалась придать отношениям Сони и Голландца надежность и праведность. До открытых поучений она еще не дошла, однако Голландец чувствовал – еще несколько месяцев, и «задушевные» беседы начнутся. «Ну, что же вы, – словно невзначай роняла Маргарита Николаевна за столом, – это же грех. Люди должны жить в зарегистрированном браке. Я уж не говорю о венчании. Хоть в ЗАГС сходите». Но поскольку пока она благоразумно не требовала конкретных обещаний, Голландец ограничивался комплиментами в ее адрес и, конечно же, горячо любимой ею Сони.
Вот и сейчас он жевал мясо и то и дело довольно улыбался. Именно такую улыбку он считал лучшей похвалой за вкусный обед. Жевал, старательно демонстрировал свое почтение женщине, которая мечтала оказаться тещей, и молча слушал очередную ненавязчивую проповедь.
– Второй год вместе живете. Стоит уже и о будущем подумать. Кто ж так живет, без росписи?
«Ты», – думал Голландец. Еще два года назад он попросил Галу собрать информацию о Соне и ее матери. Сделал это ненавязчиво, упомянув еще несколько имен. Кто только тогда какие имена не упоминал. КРИП искал в то время «Концерт» Вермера Делфтского, и фамилии людей, которых следовало «прощупать», сыпались градом. «Концерт» так и не был найден, а список проверенных лиц в пятьсот с лишним фамилий упокоился в отделе оперативного учета.
Муж Маргариты потерял кисть правой руки и лишился профессии. А поскольку основной заработок на заводе он имел не за выполнение госзаданий, а за изготовление неслыханной красоты левых заказов, из состоятельного мастера с репутацией Микеланджело бывший мастер превратился в инвалида второй группы с мизерной пенсией. Этого оказалось достаточно, чтобы Маргарита, поборница идеи проживания мужчины и женщины не во грехе, развелась с ним. И постепенно, как-то незаметно, выдавила из квартиры. Мужик жил сейчас у матери в Подмосковье и на токарном станке в сарае вырезал какие-никакие подсвечники, которые в выходные продавал на рынке. О нем Маргарита старалась не говорить, словно его никогда и не существовало. Зато как само собой разумеющееся познакомила Голландца со своим сожителем, подполковником на пенсии, ныне работником военкомата. Подполковник, отец двоих детей и верный муж, дважды в месяц убывал из семьи в командировку и после возвращения сначала сутки проводил в квартире Маргариты, а уже потом возвращался домой.
Окончание командировки подполковника странным образом всегда совпадало с приглашением на обед. И всякий раз Голландец сидел напротив лысеющего, ростом с верблюда, подполковника, слушал его глуповатые суждения о фильмах и концертах. Голландец никогда на них не бывал и молча ел. После обеда примерный семьянин уединялся с Голландцем на балконе, каждый раз предлагая сигареты. И каждый раз Голландец говорил одно и то же, что не курит, и потом в течение десяти минут был вынужден в качестве наказания вдыхать табачный перегар и выслушивать навязчивые советы пожениться. С каждым разом советы становились все настойчивее и настойчивее, а подполковник, глядя в виновато улыбающееся лицо Голландца, – все свирепее и свирепее. Если бы мерцающий муж знал, что именно он накручивает в Голландце и чего стоит на самом деле эта виноватая улыбка, он бы уже давно отказался от своих намерений. В том, что без Маргариты эти разговоры никогда бы не начались, Голландец не сомневался. Решив однажды быть терпеливым, он молча слушал и терпел военкома только по одной причине: он не хотел потерять Соню. Она была единственной свидетельницей того, что он существует на белом свете.
Внимательно слушая всех и по мере сил участвуя в общем разговоре, Голландец успевал посылать Соне влюбленные взгляды. Он аккуратно резал ножом мясо молодого барашка и на самом деле был далеко от этого дома. Очень далеко. Настолько далеко, насколько может быть отдалено от настоящего время, в которое он проник…
Огромная, серого окраса с подпалинами на боках и вывернутыми брылами, с взъерошенной большой башкой и тем похожая на невероятных размеров гиену собака преследовала Винсента по пятам. Стараясь не оглядываться, чтобы не раздражать ее, он с мольбертом за спиной и ящиком на плече шел через город по улице Бу-Д’Арль. За спиной остался публичный дом, где жила