– Я вижу яснее, чем когда-либо, что ни о ком нельзя судить по его социальной принадлежности. Не предрасположенные к снобизму простые люди Арля, отличающиеся от меня тем лишь, что имеют на двести франков больше, семью и дебиторские обязательства перед банком, разбили мой ящик, осквернили краски.
Он помолчал, шевеля испачканными краской пальцами.
– И я вызвал бы смех, наверное, если бы умер на мостовой. А известный мне своим высокомерием офицер французской армии назвал меня великим. Я понимаю, это всего лишь благодарность за урок двум сквернословам… Но меня никто никогда не называл великим, мадам Жину… – Винсент поднял голову, и хозяйка увидела перекошенное судорогой лицо Ван Гога. – Я избегаю людей, чтобы не вызвать у них неудобства при общении со мной. Они же считают это высокомерием потерявшего рассудок марателя холста… В чем состоит секрет простоты, мадам?..
Она сняла с носа очки, как уставший за день пахоты крестьянин снимает с лошади хомут – тяжело, обреченно.
– Винсент… – Взгляд арлезианки тоже потяжелел, она положила руку на его грязную ладонь. – Я плохо разбираюсь в живописи… Вы знаете это. Но поверьте мне, женщине, пожившей достаточно и видевшей много хороших и плохих мужчин. Вы лучший из хороших. И несчастнейший из самых скверных. Но простите меня, я вынуждена уйти… – Мадам Жину улыбнулась. – Вы же оставайтесь здесь столько, сколько вам захочется. Я велю мужу поторопиться с рамами, обещаю вам.
Едва она скрылась на кухне, в зал с улицы ворвался Габриньи. Пролетев как ветер, он осторожно поставил картину на стул у соседнего столика и решительно взгромоздился на другой – напротив Ван Гога.
– Я не уйду, пока вы не скажете, как сделали это.
Потерев подбородок, Ван Гог сморщил нос. От этого его лицо, словно вырубленное из камня нетрезвым камнетесом, утратило и те черты привлекательности, которые можно было обнаружить при большом усилии.
– Когда я был проповедником…
– Вы были проповедником?!
– Когда я был проповедником, старик-органист из костела заболтал меня и мы выпили с ним несколько бутылок вина. А после он стал играть на органе богохульные увертюрки Крамера. Это что-то божественное, когда на органе, поверьте, Габриньи… Так вот, перед тем, как прибывший священник выгнал меня вон, а органиста уволок к себе, чтобы учинить расправу, старик показал мне один фокус. Он поспорил со мной на пять гульденов, что сыграет на органе через сукно находящейся в храме сутаны пастора. Он накинул мантию на клавиши, и… И я не поверил, а он сыграл очередную скабрезность Крамера, и я лишился последних денег.
– Зачем вы мне рассказываете это? – Габриньи жадно ловил каждое слово Винсента и крутил меж пальцев окурок сигары.
– Затем, что для настоящего музыканта не имеет значения, закрыты клавиши или нет. Он играет, помня каждую из них пальцами. – Винсент с треском закрыл ящик. – Мальчишки смешали мои краски. И что с того? Они сделали то, что делал бы я при написании картины.
Габриньи побледнел.
– Почему же вы так страдали?
– Я страдал, потому что красками этими я мог написать пять картин… А теперь они уснут. Краски не умирают, господин Габриньи. Они засыпают… Навсегда.
– Так пишите скорее, пока они не уснули!
Винсент беззвучно рассмеялся.
– Я не могу это сделать.
– Почему?
– Мои краски смешала рука, которой водила безумная злоба. Я же, когда писал ирисы, добавил в них ненависть и обиду… Это первая картина, которую я написал с недобрым сердцем. Пусть она будет последней.
Выйдя из кафе, Винсент поспешил в художественную мастерскую, где продавались краски. Пятнадцать франков. Все они были истрачены до последнего сантима.
Поднимаясь по ступеням своего дома, Винсент вдруг понял, что рядом с ним идет беззащитный, но сильный мужчина, неразговорчивый и не лезущий за словом в карман человек. Такой все пронзительно понимающий и бесконечно глупый, наполненный противоречиями и до сих пор не научившийся противостоять соперничающим друг с другом обстоятельствам. Винсент хотел бы занять его место, но не мог этого сделать, потому что устал. И с обнажающей нервы чистотой вспыхнуло в нем желание просто сесть на стул и зарыдать. От безысходности. От тошноты за прожитый день. От того, что некому выслушать его и принять в себя хоть малую, но часть гнетущего его груза.
Нет, не о жаркой любви он мечтал, не о той любви, которой предавался с Рашель в салоне на улице Риколетт. Не искушенного страстью влечения к обнаженному телу жаждало его сердце в этот момент. Винсент думал о том, как хорошо бы встретить сейчас на пороге ту, что встретит, прижмется щекой к его щеке, поможет раздеться и поцелует. Сольет воду ему на руки из кувшина, протянет полотенце. А потом просто ляжет рядом на постель, прижавшись лицом к его плечу, обещая тем самым спокойствие и надежду.
Как волнительно и легко засыпать, когда рядом, касаясь тебя, лежит любимая женщина, думал Винсент, отпирая дверь пустой комнаты. Как, наверное, вдохновленно он мог бы проваливаться в яму сна, если бы рядом, держа его за руку и не давая упасть на дно, лежала и думала о нем та, что дороже всех на свете.
Он вошел в комнату и остановился. Распахнутые окна выплюнули наружу занавески, и ветер трепал их игриво, не срывая, но и не оставляя в покое. Кровать была разворошена. Не найдя на ней холста, мальчик из кафе искал приготовленное к ночи полотно под нею и под матрасом. Зачем-то поправив покрывало, Винсент сел на него.
За пять часов его отсутствия в этой комнате, как и за четырнадцать месяцев его жизни в Арле, как и за тридцать шесть лет жизни в этом мире, ничего не изменилось. Один. По-прежнему один в пустой и глухой комнате.
Глава VIII
Сгорел, значит? Как не повезло. Знал бы, что не пройдет и года, как будет по ошибке казнен, бежал бы. А вдова долго не страдала. Не прошло и года после смерти отца ее двоих детей, как она вышла замуж. За одного из тех, кто ее мужа сжег. Нет, ну разве не так получается, если эту мысль творчески оформить? И что не отнимешь у нее, так это любовь к прекрасному. Даже приговором суда не отнимешь. Ее беспредельно тянет к мужчинам, страстно увлеченным живописью. Первый картины крал, второй на них часами мог смотреть из кресла.
Капитан, наверное, уже дома. А куда ему после такого аврала деваться? Принимать здоровую пищу и ложиться спать. Чтобы завтра с новыми силами приступить к поискам. Но перед сном, а также после сна, а кроме того – в перерывах между сном пусть он любуется подарком придурковатого художника с восьмого этажа злосчастного дома. Подарить он ее никому не сможет. Голландец помнит тот жадный взгляд, который шарил по ирисам. А если и подарит, то не раньше, чем закончится эксперимент. В любом случае через пару дней «Ирисы» можно будет у него забирать.
Голландец надел очки и расположился с пломбиром в сотне метров от подъезда капитана. Тут главное – не спешить. И не тормозить. Одно другого хуже.
На «Ирисы» он вышел случайно. Просматривал биографии французских частных коллекционеров и наткнулся на некую Гапрен. Коллекция полотен импрессионистов у нее была и до войны, как позже выяснил Голландец. Но после воцарения мира она заметно пополнилась. Растащив награбленное фашистами в Европе, союзники потянулись с трофеями на родину. А поскольку среди тех, кто растащил кладовые Геринга и ему подобных, настоящих знатоков и ценителей было мало, все больше мародеры, картины, золотые украшения и прочее продавалось по дороге домой. В голодной Европе любителей скупать холсты было мало, поэтому работы Рубенса, Веронезе, Мане и Кандинского сосредоточивались в руках подлинных знатоков. Именно так коллекция Гапрен и обогатилась. Старушка, похоже, намерила себе два века жизни и