– Поди к черту, – бросает Нечай сквозь зубы.
На плечо монаха ложится тяжелая рука разбойника.
– Правда что, поди к черту, – ласково говорит тот и поворачивается к Нечаю, – хлеба принести тебе?
– Не надо, – ворчит Нечай, – сам возьму.
Чего пристали? Что им всем нужно? Злые слезы подбираются к горлу: он хотел сплести лапти, потому что за завтрашний день от старых вообще ничего не останется! Мысль о завтрашнем дне невыносима, ее надо выбросить из головы, о ней надо забыть до утра! Он сейчас погрызет хлеба и ляжет спать! Он мечтал об этом весь день! Только теперь ему будет не уснуть, и свернуться в клубок на боку не выйдет! Ничего не выйдет! И лапти он не сплел! И печку сегодня стопили раньше обычного! И воняет здесь невыносимо, и дышать нечем, и холодно, холодно, холодно!
Нечай отворачивается к стене, покрытой сажей, и еле-еле сдерживает стон.
Этого не было… Он снова проснулся ни свет ни заря, когда мама только закончила доить корову. Этого не было!
– Ма-ам, – шепнул он ей сверху, – дай молочка, а?
– Ой! Опять в такую рань проснулся! Щас, сыночка, я принесу.
Тоска не оставила его, наоборот – стала сильней. Каждый день, в течение пяти лет он ждал вечеров, не понимая, что они как раз и были сгустками безысходности: своей скоротечностью, неуютностью, невозможностью прогнать мысли о завтрашнем дне.
Как-то раз он допытывался у одного раскольника, зачем они сжигают себя сами? Что хотят этим добиться? И тот ответил, что гореть до смерти – всего минуты три, а если даться живыми, мучения, которые им предстоят, растягиваются на годы.
Эти безысходные вечера перед беспросветным днем страшней любой пытки, страшней самой страшной казни. Их ждешь, как самого светлого, самого желанного, вынашиваешь мечтания и планы, а потом желанный свет оборачивается хлопьями золы, кислым куском хлеба и жесткими, холодными досками, устилающими пол. И коротким сном, в котором тебе снится, что ты хочешь спать.
Но такого вечера, который только что приснился ему, не было на самом деле! Да, он казался похожим на тысячу других вечеров, но… Конные монахи, стоящие в конце пустой заснеженной дороги. Были или нет? Что если они там были? Что есть сон, а что – явь?
– Держи, сынок, – мама поднялась на табуретку и протянула ему кринку, – пей на здоровье, мой мальчик.
Говорила она печально, с придыханием, словно чувствовала, о чем он думает. И только потом Нечай вспомнил, что мама-то думает совсем о другом – о сегодняшнем разбирательстве у боярина. Мама смотрела, как он пьет молоко, и с табуретки не слезала.
– Сынок, – спросила она шепотом, – а ты правда идола нашел?
– Не говори никому, мам, – сказал он и поставил кринку на кирпичи, – это Груша нашла, я только поднял его и очистил. Он в земле лежал.
– Мой дед искал его, – вздохнула мама, – я еще маленькой была. Так и не нашел. Очень печалился, говорил, что Рядку без идола не будет покоя. Он, наверное, сейчас радуется, на тебя глядя… И на Грушу… Ой, сыночка, что же будет, а?
– Мам, ты только не плачь, хорошо?
– Хорошо, сынок, я постараюсь. Очень я за тебя боюсь… Сердце ноет… За что же это? Что ж плохого в идоле-то? Он же Рядок защищает, мой дед хотел его поставить… И детишек ты учишь – разве это плохо? Боярин разберется, он добрый человек, он разберется…
Афонька выехал в усадьбу на санях, прихватив с собой Некраса, пивовара – родственника Микулы – и хозяина трактира: Нечай видел, как они выезжали в поле. С ними отправился и староста. Нечай, Мишата и кузнец пошли пешком. Гришка с Митяем канючили, чтоб их взяли тоже, но Мишата цыкнул на них погромче, и они, обиженные, остались дома. На улице им встретились Стенька и Федька-пес с хитрыми рожами – они почему-то не поздоровались, а усиленно отворачивались и смотрели вдаль.
С самого утра на небо натянуло серых облаков – сквозь их полупрозрачную муть просвечивал необычайно большой диск солнца, идеально круглый, с ровными, словно остро отточенными, краями. С севера дунул ветер и, подвывая, погнал по полю шустрый поземок. Нечай решил, что это к лучшему – через час-другой едва протоптанную тропинку к идолу заметет, и никто ее не увидит.
Мишата угрюмо молчал и смотрел под ноги, кузнец время от времени хлопал Нечая по плечу и говорил, что Афонька – сволочь, прохвост и выжига. И даже если боярин запретит учить ребят, он, кузнец, от своего слова не откажется – пусть учатся потихоньку, тайно от всех. Расспрашивал про идола, и Нечай отвечал – почему бы не ответить? Рассказал заодно, как ночью после схода прятался возле истукана, почему мертвецы его и не тронули: кузнец верил.
Сани с Афонькой и остальными они нагнали в лесу – Некрас вел коня в поводу: снега насыпало много, а натоптать тропу толком не успели.
– Здрасьте, батюшка, – Нечай снял шапку и церемонно Афоньке поклонился: и почему на него всегда нападало настроение покуражится, когда он встречал сие духовное лицо?
Афонька задрал нос, теребя в руках пару рукавиц, и кашлянул:
– Все смеешься? Смотри, досмеешься!
– Да я уже досмеялся, разве нет? – Нечай широко улыбнулся.
– Вот посмотрю я, как ты смеяться будешь, когда Туча Ярославич батогов тебе пропишет!
– Конечно, посмотришь, отец Афанасий! Как же это ты не посмотришь? – Нечай рассмеялся, обходя сани, – ничего, если мы раньше вас к боярину пожалуем? Или нам лучше сзади пристроиться?
– Иди, иди! – Афонька махнул рукавицами, – нечего со мной лясы точить!
Нечай подумал, что батоги, наверное, не самое страшное, что с ним может случится благодаря Афонькиной бумаге. Кто его знает, Тучу Ярославича? Перешлет письмо архиерею…
– Вот, отец Афанасий! – вздохнул Нечай, – только я хотел поговорить, обратиться к истинной вере благодаря доброй проповеди, а ты мне – иди! Лясы точить! Кто ж меня будет духовно окормлять?
– Добрые проповеди я по воскресеньям читаю, – буркнул Афонька, – и что-то тебя на них не приметил!
– А я, может, только сейчас осознал? Может, я блудный сын, хотел батюшке в ноги упасть? – Нечай едва не расхохотался, глядя, как Афонька прячет глаза.
– Иди, блудный сын! Нечего! В воскресенье в церковь приходи, там и падай мне в ноги! И не у меня прощения надо просить, а у Господа, или не знаешь?
– А вдруг я не доживу до воскресенья? Что тогда?
– Тогда апостолу Петру в ноги будешь падать… – проворчал поп.
– Да куда ж апостолу Петру до твоих проповедей, отец Афанасий! Проповеди апостолов я наизусть знаю, а вот как Иисус бесов по лесам вылавливал да в пропасть сбрасывал, ни разу не слышал! Кто еще мне такое расскажет? Рассказал бы еще что-нибудь, а?
– Иди! – взвился Афонька, – правильно я на тебя бумагу написал, надо было не боярину, а сразу архиерею посылать!
Мишата не выдержал и подтолкнул Нечая в спину, приложив крепкой ладонью между лопаток – Нечай расхохотался и обогнал сани.
По случаю прихода мужиков Туча Ярославич убрал ковер из кабинета и поставил две лавки вдоль стен. Сам он сидел за своим широким столом; по правую руку, одетый, словно для литургии, развалился на стуле Гаврила, а слева примостился зевающий Ондрюшка.
Взгляд боярина не обещал ничего хорошего: заметив Нечая на пороге, он быстро поднял и опустил сверкнувшие глаза и не сказал ни слова. Встречал рядковских один из «гостей»: похоже, именно его звали Елисеем Петровичем. Нечай, вздохнув, опустился на лавку, куда ему указал молодой боярин. Рядом с ним сел Мишата, а за ним и кузнец.
Афонька прошмыгнул мимо, несколько смешавшись в присутствии Гаврилы, и присел на лавку напротив, вместе с Некрасом, пивоваром и хозяином трактира. Только староста долго мялся, не зная, на какую сторону перейти, а потом махнул рукой и подсел к кузнецу.
– Для ровного счета, – словно извиняясь, пояснил он, – чтоб все честно было…