вручения дипломов: «Мы должны помогать не только больным и увечным, но и тем, кто тревожится, кто взволнован, кто отчаялся. Нужно, чтобы любой бедняк или брошенный одинокий человек знал, что всегда может на нас положиться, поскольку зачастую нет никого, кроме нас, чтобы его утешить».
Кажется, к этому в основном и сводится его роль… Именно в этом, а не в чем-то другом, состоит приносимая им польза. Он не трудится в лаборатории Пастера или в службе Тарнье, благодетеля человечества, который сумел обуздать родильную горячку, уносившую жизни сотен матерей. Его место рядом с больными, его долг — выслушивать их жалобы, перевязывать их раны, избавлять их от жара, прослушивать их легкие, ощупывать их кожу и уменьшать их отчаяние. Скрашивать их последние дни. Вычерпывать воду из трюма тонущего корабля. В первых рядах. Занимать аванпост.
Вот его судьба: ни почести, ни богатство, лишь нескончаемая вереница больных, сменяющих друг друга в его кабинете, потом беготня вверх и вниз по лестницам с медицинской сумкой в руке — за скромную плату или, порой, за благодарственную улыбку… Но зато он всегда был среди людей, в самом средоточии жизни и смерти, — и вот это было бесценно. А Сибилла, для которой он купил букет цветов, Сибилла, которая даже в этом безумном хаосе жизни хотела ребенка, исцеляла его собственные раны и смягчала горести.
Наемный экипаж, проезжающий по тротуару, заслонил от него витрину отцовского магазина. Подождав, пока повозка отъедет на достаточное расстояние, Жан пересек набережную и толкнул стеклянную дверь. Дверной колокольчик бодро зазвенел. Жан также приободрился. Его надежды еще не умерли.
— Иду! — послышался голос отца.
— Не беспокойся, это я!
— Тогда закрой, пожалуйста, дверь на задвижку. Я смотрю, уже половина восьмого.
Жан исполнил просьбу. В этот час отец уже был в магазине один и сидел в небольшой подсобке, которая служила ему мастерской. Жан глубоко вдохнул приятную смесь знакомых с детства запахов. В последнее время он не часто заходил в этот магазин, где ребенком проводил целые часы. Он без конца открывал и закрывал маленькие пронумерованные шкафчики, в которых хранились карандаши, пастели, уголь для рисования, пигментные красители, тюбики с масляной краской. Отдельный шкафчик был для кистей — толстых, тонких, из барсучьего волоса, а также других инструментов — скребков, ножей, бритв. В шкафу большего размера хранились деревянные рамки, наклеенные на холст. На этажерках лежала бумага для рисования — в листах и рулонах. За ними теснились мольберты и палитры. А на полках позади прилавка — десятки бутылочек и баночек со скипидаром и льняным маслом, а также с пигментными красителями в порошках или в виде брусочков.
Разноцветные красители привлекали Жана сильнее, чем что-либо другое. Уже одни их названия завораживали — в них соединялись география, химия, биология и ботаника. Они были привезены со всех концов света — из Афганистана, Китая, Африки, Японии, Америки, Голландии и Швеции. Основой для них служили кости животных, косточки фруктов, почва, минералы, растения. Все эти материалы, будучи преобразованны, служили для изображения красот того мира, из которого были взяты.
Здесь время словно остановилось, и прогресс не имеет никакой власти, подумал Жан, обводя глазами магазин. Хотя изобретение тюбиков для красок, можно сказать, произвело революцию в мире живописи, позволив художникам покинуть свои мастерские, чтобы оказаться на лоне природы, чтобы писать картины в таких местах, где раньше они могли довольствоваться разве что карандашными или угольными набросками. Живопись второй половины девятнадцатого века несла на себе отпечаток этой свободы. Простое изобретение тюбика превратило художника в исследователя, путешественника, авантюриста.
— Ты заметил мою новую берлинскую лазурь? — крикнул ему отец из мастерской. — Слева за прилавком!
Жан поставил сумку и, не выпуская из рук букета, подошел к отцу, который растирал краски. Стоя за столом с мраморной столешницей, Габриэль Корбель с помощью пестика толок кобальтовый порошок в льняном масле, добиваясь образования массы нужной консистенции. Рукоятку пестика он сжимал обеими руками, чтобы справиться с дрожью в пальцах. Привычный вид отца, поглощенного любимым делом, как всегда, успокоил Жана, погрузив его в прошлое, когда жизнь вокруг казалась бесконечным празднеством красок.
— Красивые у тебя пионы, — заметил отец, не отрываясь от работы. — Напоминают мне один небольшой натюрморт Мане. У него были такие же, красные и белые. Не знаю другой картины, где была бы такая удачная белая краска. Благодаря ней лепестки выглядят бархатистыми. С точки зрения техники это что-то невероятное.
Жан взглянул на букет, потом на отца. Поразительно — тот едва взглянул на цветы, однако они тут же вызвали у него ассоциацию с малоизвестной картиной, написанной около двадцати лет назад.
— Сибилла мне рассказала, что провела ночь в полицейском участке, — сказал Габриэль после паузы.
Жан ощутил, что краснеет. В голосе отца звучал почти нескрываемый упрек — хотя прежде он никогда не вмешивался в личные дела сына и не позволял себе никаких замечаний на этот счет. Жан внезапно почувствовал себя нелепым и жалким, с этим букетом в руках.
Не выпуская пестика, Габриэль остановил работу, чтобы взглянуть на результат. Он явно не собирался больше говорить о злоключениях Сибиллы и промахах сына. Это было не в его духе.
— Ну и скольких пациентов ты сегодня вылечил? — спросил он, снова возвращаясь к своему занятию.
— Не знаю, но одного наверняка потерял. Легочный туберкулез. Эти болваны слишком поздно начинают беспокоиться. Все, что можно было сделать ради выздоровления, надо было делать еще несколько месяцев назад. Но попробуй им объясни…
Тут он заметил, что пестик в руках отца снова замер. Возможно, Габриэль Корбель вспомнил о жене, умершей от легочного туберкулеза, которому способствовала и мельчайшая пыль от красителей в его мастерской.
— Ну даже если они беспокоятся слишком поздно, это не должно тебя раздражать, — мягко сказал он.
На губах Жана появилась горькая улыбка. Вот уже второй раз отец его упрекнул. Смерть матери изменила его, превратив во всеобщего заступника. Заступника, который порой склонен был смешивать справедливость и фатальность и, похоже, стремился вынести бремя скорбей всего мира на своей спине. В этом смысле Жан походил на отца, который до поздней ночи засиживался в своей мастерской, даже если в этом не было особой необходимости. В последнее время у него сильно ухудшилось зрение. На расстоянии пятнадцати метров он уже не узнавал сына. Но что касается красок, он по-прежнему различал тончайшие оттенки там, где другие видели только ровный однотонный цвет. Эта способность, несмотря на слабеющее зрение, дрожь в пальцах и общую усталость, позволяла ему после пятидесяти лет, отданных любимому ремеслу, по-прежнему им заниматься.
«А ты, Жан Корбель? Сохранится ли твоя способность к точной диагностике лет через тридцать — сорок, когда уже не будет сил взбираться по лестницам? Когда ты, уже старик, будешь принимать пациентов только у себя в кабинете? До тех пор, пока и сам не испустишь последний вздох?..»
Отец всегда превосходил его ростом — даже теперь, когда уже сильно сутулился. Разве могла какая- то женщина соблазнить его при жизни жены? Нет, его жизнь всегда напоминала аскезу. Охваченный неожиданным волнением, Жан подошел к отцу и слегка сжал его плечо. Он тоже не сдастся.
Оказалось, что Сибилла тоже подумала о нем: и если он купил ей цветы, то она вернулась домой с бутылкой вина и телячьей вырезкой, которую потушила с картофелем, луком и морковью. Вкусный запах жаркого Жан ощутил еще внизу, когда только начал подниматься по лестнице.
От радости Сибиллы при виде букета пионов он почувствовал себя неловко. Становилось ясно сразу многое: Сибилла любит только его, ему так легко ее порадовать, и тем не менее он так редко берет на себя труд это сделать. Его отсутствие на премьере было забыто. Если он придет на спектакль завтра вечером, то окончательно искупит свою вину, и она больше не будет на него сердиться. Но самое главное — ему удалось прогнать от себя призрак Обскуры, воспоминание о которой, тем не менее, несколько раз пыталось вторгнуться в его мысли.