деньги в амстердамские банки, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях; он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей, и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.
Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрадывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительную речь старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:
— Подвигну духов мертвых, адских, воздушных и водных, Соберу всех духов, к тому же зверей иногородних…
— Вот вам моя рука, Петр Андреевич, а стишки сии — плод недозрелых трудов моих.
II пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть при том упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идет с Днепра — загорелый, веселый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в Академии, идет на первое представление своей трагикомедии «Владимир».
Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на нее с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотелось вернуть те далекие дни своей молодости.
Совлеку солнце с неба, помрачу светила,
День в ночь претворю, будет явственна моя сила!
Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом не могучего языческого бога.
Петр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол. «Ну теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквям России протрубят „Прощальное слово“ во славу дела Петра и партии новиков! — радостно потирал руки Петр Андреевич. — С этими умниками всегда так. Поговорил умно — и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия новгородского, как токмо взойдет на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»
Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукова. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернусь друг от друга.
А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человечской скорби: «Что делаем, о россияне, что свершаем?! Петра Великого погребаем!»
Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему — генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи — в глубине души был прирожденный музыкант и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий волнующий голос:
Позабудем огорченья. Днесь настали дни утех…
Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же, Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.
Нам любовь дала мученья, Но милей стала для всех…
Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мученья и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу его чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.
— Посему великий государь вряд ли позволит развестись мне с женой… — уныло толковал Павел Иванович своей возлюбленной.
Катиш Головкина особых слез, впрочем, не лила, а целовала своего лапушку в губы. И в сей час не было никого слаще ее, и Павел Иванович забыл даже про оспинки на хорошеньком подвижном личике Катиш.
И вдруг случилась великая метаморфоза — государь при смерти, а его преемникам будет совсем не до частной жизни генерал-прокурора. И возможен, наконец, развод с опостылевшей женкой, а затем и женитьба на Катиш Головкиной, дочери канцлера, то бишь главы правительства российского. Это сразу укрепляло позиции Павла. Ивановича при дворе, которые так легко могли пошатнуться после кончины государя: генерал-прокурор нажил себе неприятелей в обоих противных лагерях — и в окружении Екатерины Алексеевны, и среди сторонников Петра II. Впрочем, главным своим неприятелем Павел Иванович справедливо почитал известного Голиафа, Александра Даниловича Меншикова. И какая досада, что государь умирает: поживи Петр еще месяц-другой, и судьба Меншикова, да и этой изменщицы Екатерины была бы решена — одного ждало бесчестье и ссылка, другую — монастырь. И сие они почли бы еще за царскую ласку.
Павел Иванович так задумался, что и не заметил, как стал наигрывать вместо собственной песенки печальную фугу Баха. Он и впрямь был природным музыкантом — его отец играл на органе в лютеранской кирхе в Московском Кукуе. Оттуда и возвысил его великий государь, поднял из грязи в князи!
После целого ряда тонких и дипломатических дел — поездки в Копенгаген для вербовки датского флота; миссии в Вену, где он встречался с принцем Евгением Савойским и цесарскими министрами; переговоров с герцогом голштинским о приезде его в Петербург для сватовства на старшей царевне — бывший денщик стал пользоваться полным доверием Петра. Да и то сказать, был смел, упрям, показал и воинскую доблесть. Отличился, к примеру, в Гангутской морской баталии, где не убоялся отправиться парламентером к отважному шведскому адмиралу Эреншильду. Но главное — Ягужииский был честен, за что и получил чин генерал-прокурора. И, став государевым оком, не убоялся дерзнуть против всесильного Голиафа Меншикова, так прижал его в почепском деле, что светлейший уже «караул» кричал.
И вдруг колесо фортуны обернулось вспять: государь умирает, а Меншиков рвется ныне поставить на трон Екатерину Ал&ксеевну, дабы самому править всей страной. И тогда конец не токмо Ягужинскому, но и всей прокуратуре российской. К чему оная знаменитому казнокраду?
И здесь шею Павла Ивановича обвили прекрасные руки Катиш.
— О чем задумался, государь мой? — голос у Катиш нежный, ласковый, домашний.
Павел Иванович усадил Катиш на колени, стал делиться с ней своими горестными размышлениями. Пожалуй, за это он любил Катиш боле всего: не плакса-жена, всегда могла дать верный совет. Да и сама она не любила Меншикова, а Екатерину Алексеевну почитала своей злейшей врагиней. Но злость не ослепляла ее, силы она рассчитывала точно.
— За Меншиковым, сударь мой, пойдут все новики, окромя тебя, да и иные старые роды, к примеру, Апраксины и Толстые его поддержат!
Катиш соскочила с колен Павла Ивановича и заходила по гостиной, яко генерал перед баталией.
— Главное же, сударь, за Меншиковым пойдет гвардия. Батюшка мне намедни сказывал, что по полкам шляются людишки светлейшего, раздают деньги, обещают чины и награды, коль гвардия кликнет императрицей Екатерину Алексеевну.
— Отчего же отец твой не пресечет эту смуту? Ведь он же канцлер, а президент военной коллегии Аникита Иванович Репнин — его друг и конфидент? — вырвалось у Ягужинского.
— Оттого и не пресечет, что сам не знает, на что решиться. — Катиш остановилась у клавесин и взглянула на своего лапушку не без насмешки. — Сам рассуди, друг мой: кликнуть царем мальчонку Петра — не токмо отдать трон Голицыным и Долгоруким. Мальчонка-то подрастет да и спросит моего батюшку Гаврилу Ивановича: «А отчего это ты, канцлер, моему отцу царевичу Алексею смертный приговор подписал?» И что отвечать прикажешь? Впрочем, — здесь Ягужинскому показалось, что Катиш даже ему свой злой язычок показала, — ведь и ты, друг мой, тот смертный приговор царевичу подмахнул? Аль не так?
— Так, так, но что делать-то?.. — вырвалось у побледневшего Павла Ивановича.
Здесь петербургская оса снова села ему на колени и не ужалила — поцеловала ласково, сказала: