Когда, выплывая из воспоминаний, я поднял глаза, то увидел рядом девочку. Она пришла с поля, находившегося слева от фонтана, оттуда, где росли две жавшиеся друг к другу группы пальм, три с одной стороны и две с другой, во время наших сражений они служили нам фортами. Я вообразил, что она всегда жила в этом поле и должна была знать истории о королях, которые правили там, и иметь книжки с их портретами, полные разных дат и названий редчайшего оружия. Наверно, Заблудившиеся Дети напечатали их соком деревьев в типографиях, таящихся под зарослями вьюнков. Я чуть было не попросил ее отвести меня в ее страну и включить в дозор, который, прячась за оградами, выслеживал чужеземцев, обитавших в полузаброшенных полях на пустынных красных землях, – тех же самых чужеземцев, что разбили голову старику в Доме на Холме. Но, заглянув в ее черные глаза, я понял все вероломство своего замысла – ведь она была девушка моего друга-пайядора.
Ее глаза были черными и чистыми, хотя мне показалось, что в их глубине виднеются два маленьких зимних костра, какие я видел в книжке сказок. На картинках эти два пламени в лесу окружала ночь, и еще там был гигант, наклонившийся над ними, и у него были карманы, содержимое которых было ужасным. Так оно и есть на самом деле, если учесть, что все, что прячется днем за стволами деревьев, и кружит вокруг них, когда вокруг них кружим мы, и не дает себя осалить, по ночам свободно разгуливает во мраке и бросает в огонь, чтобы погасить его, горсти пепла. А еще меня поразило ее замечательное платье, сделанное как бы из отрепьев, и ее босые ноги, маленькие и крепкие. Но, помня о своем долге, хотя и с горечью, потому что пайядору, а не мне, было суждено в конце концов обрести покой, я взял ее за руку и повел в один из дворов, где мы собирались, решив, что ее жениха я разыщу сам.
По сторонам столовой находились два двора, и похожи они были, как близнецы. Двери столовой казались оправами зеркал, настолько каждый из этих двориков походил на другой. Были они разрушены, как и весь особняк, – разрушены с недавнего или, может быть, с давнего прошлого, а может быть, с самого сотворения мира. Они были не больше двух гостиных среднего размера, вокруг них шла узкая галерея с высокими деревянными колоннами, обвитыми вьющейся пискуалой, которая, карабкаясь наверх, превратила эти дворы в глубокие темные беседки. Сейчас пискуала цеплялась лишь за отдельные места, отбрасывая по углам густую и свежую тень. В этом месте все время держалось глубокое и сумрачное благоухание пискуалы, вызывавшее ощущение, будто в ветвях прячется солнце, которое из лиственного укрытия и отдает свой жар острому снотворному аромату. На земле виднелись большие цементные шары, абсолютно круглые, словно бы они принадлежали гномам, которые решили изучать географию своих стран, – шары эти могли быть украшениями или упасть с какого-нибудь обветшалого карниза. Невидимый садовник выращивал там на пыльных клумбах розы и жасмины.
Так вот, оставив невесту пайядора, я побежал к фасаду дома, расстояние было небольшим, от дома меня отделяло лишь пространство Дядюшкиного флигеля, чьи высокие окна отражали уже тогда подступавшие к ним вплотную волны цветов. У порога я встретил кузена и сказал ему, чтобы он бежал искать нашего друга и что я тут же вернусь во двор. Меня не было всего лишь миг, один короткий миг, но на проклятом дворе уже не было ни души. За два дня до этого шел проливной дождь, он промочил землю до самого нутра, так что она превратилась в безбрежную застывшую топь. Но я увидел лишь мои собственные следы в дом и из дома – одни мои следы. Я вернулся и сел на цементный шар, пытаясь сосредоточиться, и тут услышал поспешные шаги.
Пайядор в упор глядел на меня, он подошел совсем близко и ничего не говорил. Странными были его глаза на белой невозмутимой маске лица, которое выглядело бы куда естественнее, если бы не две страшные темные глазницы. «Где она?» – спросил он очень тихо. Его сапоги – один синий, другой красный – были заляпаны грязью, а гитара, с которой он был неразлучен, сжатая рукой, стонала. «Не знаю», – ответил я зло. Скорбь наделила его чудесной догадливостью – он повернулся, и мы последовали за ним.
На дороге, которая вела к двум группам пальм, мы действительно нашли обе цепочки следов – моих башмаков и босых ног девочки. Прыжками зверя пайядор покрыл это расстояние, этот красноземный отрезок времени. И тут же очутился на втором дворе. Там тоже никого не было, а был только запутавшийся в колючках кусочек платья, который он бережно из них высвободил. Следы девочки кружили между клумб и не покидали этого места. Несчастный певец несколько раз окликнул ее твердым, суровым голосом, потом сел на один из круглых камней, как до этого – я.
Друзья, думаю, что она так никогда и не нашлась, вопреки многочисленным и противоречивым рассказам, в том числе и об Адской пасти с ее каменными клыками, языком, горячей слюной и обжигающим дыханием. Может быть, пасть находилась на этом месте, где-нибудь за деревянной колонной, под клумбой, в зарослях пискуалы. Может быть, именно поэтому детям страшно по ночам, ведь она может находиться прямо под высокой кроватью или по ту сторону двери.
Как бы там ни было, пайядор был слишком молод для того, что случилось потом. Впрочем, разве мы не заняты всю жизнь лишь тем, что копим кровь, необходимую для того, чтобы умереть? У него не было ничего, лишь его скудные силы двадцатилетнего парня, и ветер развеял их. Слабым и обобранным был он в тот спокойный вечер, опускавшийся на белые неподвижные ограды поселка, на зеленую радость травы. И однако, он вытащил нож, которым строгал колки для своей гитары – гитары, в чьих жилах текла его кровь, и поднес его к своему животу, который вобрался, словно посмеиваясь над шуткой. Тогда он занес руку и, вонзив клинок в грудь, отторг от себя сердце. Весь этот хруст, вся эта битва кулаков и зубов не могли быть нашим другом-пайядором, это была лишь его нелепая, неуместная смерть. Друзья мои, клянусь – за весь день не приключилось ничего, что было бы труднее и огромнее этой агонии. Только о ней мы и вспоминали долгое время, только ее и должны были вспоминать.
Мы с кузеном вытащили его со двора и отнесли к высоченной сейбе – нашей сторожевой башне. Там и оставили его на земле. В каком глубочайшем уединении находился теперь этот любитель рискованных приключений, принявший смерть от себя самого, а не от рискованного приключения, которое должно было его доконать! Умирающее тело было одиноким и одним-единственным на бесконечном расстоянии от девушки и от забытой гитары. Мы ушли, оставив его в «луже собственной крови», как поется в песне. Дубы, высокие тополя должны были вырасти на этой крови. Выросла только трава.
История об изгнаннике
Когда Дон Альфонсо Муньос Касас достиг своего восьмидесятилетия, свет почти покинул его глаза. Приглушенная музыка, робкий отзвук шагов, шепот давнишней беседы – вот все, что как-то еще возникало в пустынных коридорах его слуха. Порою беспокоящие шелковистые пятна красного и синего оттенков размеренно плясали в усталом ритме приливов и отливов его крови да еще светлое золото, чистая синева и свежая зелень наплывали, как тени птиц, чтобы пробудить его в уединенном уголке парка. В своей старинной качалке из каобы[9] он сидел, очень прямой, белый и маленький, рядом с высоким окном во двор и походил на цветок, выставленный на солнце. И все эти ощущения помимо его воли питали его, подобно тому как соки питают растение.
Еще до правления злополучного генерала Гонзаги, в чьем жалком правительстве он был министром, сперва – внутренних дел, а затем – содействия развитию, Дон Альфонсо Муньос почитался за одного из наиболее богатых землевладельцев. Его усадьба «Острова» в сознании окрестных жителей была потаенным уголком, удаленным на невероятное расстояние за высокой железной оградой. Ребенком я бывал там, мои родители дружили с детьми Дона Альфонсо, Алисией и Алехандро, и я могу подтвердить, что, попадая за эту ограду, ты оказывался в другом мире, среди чарующих деревьев, упоенных благостной полнотой собственного покоя, где природа, подчиненная порядку, который всегда оставался незамеченным, но чье