Эдди
Зима была лютая в том году. Снег замел бомбоубежища. По ночам за лестничным окном поле было белым оставленным раем, и присыпанный звездами ветер взбивал стекло, как черную открытую воду, и храпел на подоконнике лед, и призрак дежурил, пока мы спали.
Той зимой лопнул котел, и вода сзади проникла в топку. Взвился дым, прошелестело злое шипенье. Это была беда. Без воды, без тепла, почти без денег, а на носу Рождество. Папа призвал на помощь моих дядьев, маминых братьев. Пришли трое — Дэн, Том, Джон. Том процветал. Он был строительный подрядчик, нанимал людей на работу. С золотым зубом, кучерявый, в костюме. Дэн был щуплый, беззубый, и лицо у него сморщилось и опало. У Джона был смех курильщика, хриплый, нутряной. За работой они рассказывали разные истории, а я — на стуле коленками — сидел у стола, раскачивал стул взад-вперед и слушал. Были истории про картежников, пропойц, работяг, ханыг, выдающихся каменщиков, футболистов, боксеров, полицейских, священников, про привидения, заклятие духов, про политические убийства. Были важные события, к которым возвращались снова и снова, например та ночь большой перестрелки между ИРА и полицией, когда исчез дядя Эдди. Было это в апреле 1922-го. Эдди был папин брат.
Кто говорит — его потом через много лет видали в Чикаго. Кто говорит — в Мельбурне.
— Нет, — сказал Дэн, — он же в той перестрелке погиб, упал во взорвавшийся чан с виски, когда рухнула крыша.
Одно определенно — он не вернулся, но папа не хотел про это говорить. Дядья всё застревали на этой истории, ждали, наверно, что он ответит, поставит точку. А он молчал. Вставал, шел принести угля или поскорей переводил разговор на другое. Я огорчался. Лучше бы он вмешался, рассказал бы им все как было. Но папа и всегда больше молчал, а тут особенно.
Еще была история про нечистую силу, из-за которой у отца Брауна за одну ночь побелели черные волосы. Это когда он изгонял дух моряка. У моряка у этого жена загуляла с другим, когда он был в море. Вернулся он, а она не захотела с ним больше жить. И снял моряк комнату в доме напротив, и с утра до вечера все смотрел на свой бывший дом, почти не ходил за порог. И вот он умер. Через неделю разлучник насмерть расшибся: свалился с лестницы. Года не прошло — жену нашли мертвую в спальне с выражением ужаса на лице. Окна в доме заклинило, и на лестнице так воняло, что кишки выворачивало. Отец Браун был в той епархии заклинателем духов. Его вызвали, и он, говорят, четыре раза в дверь не мог пройти, хотя держал перед собой крест и кричал на латыни. Ну а когда уж вошел — началась страшная драка. Дом гремел, как жестянка. Священник одолел этого духа на лестнице, затоптал, как погасающий костер, и загнал в лестничное окно, прямо в стекло. А потом капнул на задвижку воском со свяченой свечки. И чтобы никто, он сказал, не трогал эту печать, и надо подновлять ее каждый месяц. И если кто, по ком плачет смерть, говорит, или грешник ужасный приблизится ночью к этому окну, то увидит расплющенное детское личико, все в огне и в муках. И будет этот ребенок рыдать и молить, чтоб его избавили от дьявола, который его заманил в ловушку. Но если кто дернет задвижку, мигом дьявол войдет в того человека и станет он бесноватым и погибнет на веки вечные.
Дьявола — его не проведешь.
Котел починили, и они ушли, и белая, огромная зима стелилась, как прежде, вокруг красной топки.
Несчастный случай
На другое лето я видел, как одного мальчика с Блучерской раздавил на заднем ходу грузовик Он ждал у заднего колеса, хотел на ходу запрыгнуть в кузов. Но вдруг водитель подал назад, и мальчика подмяло это колесо, и с угла стали кричать, подбежали. Но поздно. Он лежал в темноте под грузовиком, и высунулась рука, и кровь ползла во все стороны. Водителю стало дурно, и прибежала мать мальчика, и она смотрела, смотрела и вдруг осела на землю, когда люди встали строем, загораживая от нее эту жуть.
Я стоял на валу со стороны Минанского парка всего шагах в двадцати и сразу издалека увидел полицейскую машину, когда она показалась из казарм в конце улицы. Вышли двое полицейских, один скорчился, заглянул под грузовик. Распрямился, сдвинул фуражку на затылок, вытер об штаны руки. Его, наверно, тошнило. Его тоска дошла до меня по воздуху, как запах. У меня закружилась голова, я сел на валу. Грузовик опять будто накренился. У второго полицейского был в руке блокнот, и он стал обходить всех, кто стоял тогда на углу. Ему показывали спину. Потом приехала «скорая помощь».
Месяцами я видел, как пятится грузовик и как вылезает рука подмятого Рори Ханнауэя. Кто-то мне сказал, что того полицейского вырвало за грузовиком. И опять у меня закружилась голова, и полицейского было жалко. Но это, наверно, зря, полицейских все ненавидели, нам велели держаться от них подальше, потому что они гады. И я помалкивал, особенно потому, что почти не жалел мать Рори и водителя грузовика, а ведь их-то я знал. Меньше года спустя, когда мы прятались в хлебах от полиции, пронюхавшей, что мы рубим дерево для костра в честь пятнадцатого августа, Успения, Дэнни Грин мне поведал в подробностях, как Рори Ханнауэя сбила полицейская машина и даже не остановилась. «Суки», — он сверкнул лезвием облепленного мокрой травой топора. Я стянул трелевую веревку на поясе и ничего не сказал; и смутное чувство предательства, которое я с самого начала испытывал, почему-то меня отпустило. И только тут я горько, по-настоящему пожалел мать Рори и водителя, который остался потом без работы. Желтые, зеленые хлеба свистели, когда внизу по дороге мчала полицейская машина. Уже в темноте мы приволокли наше дерево, пугливыми ветками начисто выметая задворки.
Ноги
Клеенка свисала низко, я видел только ноги. Зато слышал шум и кое-что из разговора, хотя был так раздавлен, что почти ничего не понимал. К тому же скулил Дымок, наш колли. Каждый раз, как он передергивал шкурой, я становился глух к их словам и острей ощущал шум.
Дымок нашел меня под столом, когда комнату заполонили ноги, он пробрался среди них и прижался ко мне. Ему было тоже страшно. Уна. Моя младшая сестренка Уна. Она умрет, когда ее заберут в больницу. Я слушал топот санитаров, которые старались пронести ее по лестнице на носилках. Там узко, им придется высоко ее поднимать над перилами. Лоснящиеся санитарские ботинки ступили на середину комнаты, я увидел красные ручки носилок. Один их держал сложенные, стоймя, ручками вниз, и на черный блеск ботинка, на носок, точкой села алость, когда ручки коснулись пола. Стертый линолеум вспыхнул ответной алостью, и она, перевернутая, утонула в нем. Утром Уна так горела, что, хоть потная и белая вся, напомнила мне такое же затонувшее пламя. Глаза метались, пылали болью, мука их выдавливала изнутри.
Это была новая болезнь. Мне нравились названия других: скарлатина, дифтерия, малярия; как итальянские футболисты, или певицы, или наездницы. У каждой болезни был собственный запах, у дифтерии особенно: пропитанные дезинфекцией простыни на двери спальни выдували едкую вонь на холодящем