Чтение в темноте

Октябрь 1948 г

Первый роман, который я прочитал, был в зеленом картонном переплете и длиной в сто шестнадцать страниц. На титульном листе мама написала свою девичью фамилию. Я долго ее разглядывал. Чернила выцвели, хоть остались очень четкими буквы. Но были они чужие и говорили о ком-то, кем она была, пока не стала еще той мамой, которую я знал, о ком-то другом, кто просто не мог вести расходы, сидеть каждую неделю над счетами, выкатывая глаза и приговаривая одними губами то, что я принимал за молитвы. Под фамилией она вывела: «Евхаристический конгресс, Дублин, 1932 год». Что такое Евхаристический конгресс, я не знал, а когда спрашивал, мне отвечали туманно. Все там вертелось, кажется, в основном, вокруг Святого Патрика и графа Джона Маккормера[1], который пел гимн «Panis Angelicus»[2], насколько я понимал, чуть не весь 1932 год напролет.

Назывался роман «Шан ван вохт» — фонетическая транскрипция ирландского «Бедная старуха», традиционного названья Ирландии. Был он про великое восстание 1798 года, породившее чуть не половину тех песен, которые мы распевали вокруг августовского костра в праздник Успения. На первых страницах люди шепотом разговаривали о ждущих их опасностях, сидя у очага жуткой зимней ночью с дождем и градом. Я читал и перечитывал эти страницы. Снаружи была непогода; в доме — огонь, затаившаяся опасность, любовь. Меня зачаровывала эта тонкая смесь, когда я читал, лежа в постели, и братья ворочались под лампой, которая им давила на веки и путала сны. Героиню звали Анна, героя — Роберт. Он ее не стоил. Когда они шептались, все интересное говорила она. Он только талдычил, что вот умрет и будет всегда ее помнить, хотя она была тут как тут, перед ним, со своими темными волосами, карими, глубокими и сияющими глазами, смуглой, нежной кожей. И я поэтому сам разговаривал с ней, говорил ей, как она хороша, и как я совсем не хочу восставать, а хочу сидеть с нею рядом и шептать ей на ушко, что теперь-то и есть навсегда, а не когда-то там, когда утихнут стрельба и рубка, и тем, кто выживет, останется слушать, как воет ночной ветер, перекатываясь по кладбищам и опустелым холмам.

— Да выключи ты, ради Христа! Сам даже не читает, дурак набитый!

И Лайем переворачивался на другой бок, вонзая коленки в мой зад и сквозь зубы ругаясь. Я выключал свет, шлепал обратно в постель и лежал, лежал с открытой книгой, перебирал прочитанное, гадал, как бы мог развернуться сюжет, и роман разбегался бесконечными тропками в темноту.

Учитель литературы нам прочитал образцовое сочинение, написанное, к нашему удивлению, деревенским мальчиком. Рассказывалось про то, как мать собирает ужин, а потом они вместе ждут, когда отец вернется с полей. Она поставила на стол сине-белую кринку, полную молока, и прикрытую миску картошек в мундире, масло в масленке с красной каймой, а на крышке был выгнувший шею лебедь. Это их ужин. Все было совсем просто, особенно, как они ждут. Она сидит, сложив на коленях руки, и говорит ему про соседа, которому пришло самолетом письмо из Америки. Говорит, что отец, наверно, устал, но, какой ни усталый, он, конечно, улыбнется им, прежде чем пойти умываться, и не позволит себе, конечно, настолько забыться, чтоб, не сказав молитву, усесться за стол, и пусть он, мальчик, обратит внимание, как отец улыбнется, когда он разложит учебники для уроков, потому что ученье для него диво-дивное, особенно латынь. И потом разговор умолкнет, только часы будут тикать, урчать чайник, и, как всегда, на камине будут смотреть друг на друга фарфоровые собаки.

— Вот так, — сказал учитель. — Вот что значит писать. Надо только рассказывать правду.

Тут я несколько дрогнул, потому что собственное мое сочинение пестрело длинными, странными словами, почерпнутыми мной в словаре: «лазоревые», «иллюзорные», «фантасмагорические» — и все это относилось к небесам и морям, которые я видел исключительно вместе с Анной из романа. А про такую ерунду разве стоило писать? Самая обыкновенная жизнь — ни тебе мятежей, ни любви, ни ночной бесшабашной скачки по горам и долам. Но потом мне все вспоминались мать и сын, ждущие в голландском интерьере этого сочинения с кринкой молока и маслом на столе, и то сквозили за ними, то на них наплывали из подернутых дымкой далей герои восстания и шептались над широким огнем под надрывные вопли ветра.

Дедушка

Декабрь 1948 г

Брат Реган зажигал свечу у ног Пресвятой Девы в темном классе. Реган не разрешал включать верхний свет, когда произносил свою рождественскую речь в начальной школе. Реган был маленький, аккуратный, экономный. Он был осенью на похоронах Уны вместе с другими братьями из начальной школы.

— Мальчики, — сказал он.

Он сказал «мальчики» и помолчал немного и оглядел наши ряды. Потом опустил глаза и не поднимал, пока снова не сказал, уже громче:

— Мальчики.

Теперь он добился полной тишины.

— Кое-кто из вас, возможно, знает человека, о котором я сегодня расскажу. Вы можете и не знать, что вы его знаете, но это не важно.

Больше двадцати пяти лет тому назад, во время волнений в Дерри, этого человека арестовали, обвиняя в убийстве полицейского. Полицейский шел как-то ночью по Крэйгевонскому мосту. Была ненастная ночь, ноябрь, тысяча девятьсот двадцать второй год. Время — два часа. Полицейский был не на службе, в штатском. По другую сторону ему навстречу шли двое. Когда полицейский достиг середины моста, те двое перешли на его сторону. Они прогуливались, беспечно болтали. Надвинув на глаза шапки и подняв воротники от стужи и ветра. Когда они поравнялись с полицейским, один сказал «Здравствуйте», и полицейский ответил. И вдруг он почувствовал, как его сзади хватают и поднимают. Он стал отбиваться, но его держали за ноги. «Это тебе за Нила Маклоклина, — сказал один. — Чтоб тебе гнить в аду, куда тебе дорога, убийца ты…»

Реган качнул головой, этим заменяя ругательство. И продолжал:

— Они его подняли над парапетом и с минуту держали как бревно, чтоб он нагляделся на воду футах в семидесяти внизу. А потом бросили, и он падал, и на мокром плаще сверкали уличные фонари, пока он, всплеснув, не пропал в темноте. Они слышали, как он бился, и один раз он крикнул. И пошел ко дну. Через три дня волны выдали тело. Никто не видел его врагов.

Они пошли домой и никому ничего не сказали. А через неделю был арестован один человек по обвинению в этом убийстве. Его судили. Но единственная улика, которой располагала полиция, — он был другом и сотрудником Нила Маклоклина, убитого полицейским месяц назад. Говорили, что, умирая на улице, где его застрелили на выходе из газеты, в которой он работал, Нил Маклоклин успел шепнуть имя убийцы тому арестованному человеку. И тот человек, слышали, клялся отомстить, убрать полицейского — назовем его Билли Ман — в отплату за смерть друга. Для закона, конечно, этого недостаточно, правосудие не могло свершиться; это знали все, особенно в то далекое время. Так что полиция, возможно, надеялась выбить из него показания, но он не поддался и стоял на своем. В ту ночь его даже не было в городе. Редакция послала его в Леттеркени за двадцать миль, и это может подтвердить не один свидетель. Дело прикрыли. Все удивлялись, хоть и верили в его невиновность. Невиновность тогда не спасала католика. Как не спасает и теперь.

Ну вот, меня в те дни тоже не было в городе. Но один священник, с которым мы потом сдружились, был тогда молодым викарием. И он рассказал мне про того человека, которого обвиняли. Этот человек был известен в местных спортивных кругах и помогал собирать средства на церковные нужды в приходе. Однажды ночью в ризнице Высокой башни — это там, совсем близко отсюда — он сказал тому священнику, что уже двадцать лет не ходит к исповеди. Есть у него такое на совести, что никаким покаянием не

Вы читаете Чтение в темноте
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату