инженерше Пордес. Обе получили работу благодаря поварихе, пани Баум, которая помнила их еще по довоенным временам.
Столовая размещалась над подвалами, известными матери по первому погрому. Два раза в день, в час и в семь, в зал с большими окнами вваливались гурьбой русские офицеры. Они усаживались за длинные столы, на которых стояли корзинки с нарезанным хлебом. Инженерша Пордес и мать приносили из кухни тяжелые подносы с тарелками супа и тут же бежали за следующими. Когда последние офицеры получали свои порции, те, что уже поели, требовали добавки. Супы пани Баум пользовались успехом. Тарелки со вторым были легче. Как правило, офицеров кормили шницелями с капустой и картошкой, политой топленым салом. Бывали и зразы, и жаркое из свинины, но реже. Кроме подачи к столу и мытья тарелок, официантки чистили картошку, рубили капусту и резали морковь. А также драили песком кастрюли и выносили мусор. За это пани Баум разрешала им уносить домой остатки.
Я их съедал и с набитым животом залезал на кровать. Мать, моясь в тазу, жаловалась Анде Кац, что у нее все болит. Сытый, я переворачивался на спину и глядел в потолок, пока не засыпал.
Ночью в меня стреляли немцы.
На пятый день мать зацепил офицер в поплиновой рубахе с большими орденами и с золотыми звездами на широких погонах. Она подумала, генерал. Пришел этот русский поздно, когда другие уже выходили. Когда мать поставила перед ним тарелку, он схватил ее за руку.
— Ты, конечно, не официантка?
— Мой муж был инженер.
— Что значит — был?
— Он погиб.
— Так ты одна?
— Да.
— Хочешь со мной?
— Нет.
Он сжал ее руку.
— Я тоже еврей.
Мать уселась на краешек стула.
— Правда?
— Я увезу тебя во Львов, будешь жить, как царица, — сказал он по-еврейски.
Она наклонилась к нему.
— Теперь у тебя власть, да? — шепнула она по-немецки.
— Еще бы, — широко улыбнулся он и поднял вверх большой палец.
— Есть тут один, который выдал мою мать. Офицер вынул кожаный блокнот и записал фамилию Грача.
На шестой день русский поманил маму пальцем.
— Сделано, — сказал он. —
— Он думал, я уже его, — рассказывала мама Анде Кац. — А что он такого сделал? Отправил Грача в Сибирь! Это же его работа.
На седьмой день мать отдыхала. Болтая под столом босыми ногами, она ела хлеб со свекольным мармеладом и жаловалась Анде Кац на работу в столовой. От тяжелых подносов с супом руки отваливаются. Моя полы, она до крови стерла ладони и колени. Прислуживает! И кому! Папа их терпеть не мог! Неужели после того, что она пережила, она не заслуживает чего-то лучшего?
— А он? — кивком указала мать на меня. — Он меня даже не слушает. Все приходится повторять по два раза, он сам не понимает, что с ним происходит. Бессердечный ты, — сказала она, протягивая мне хлеб с мармеладом.
Так прошла первая послевоенная неделя.
Вскоре мать бросила столовую. Теперь она служила в УКРГАЗе. На работу ее взял пан Станислав Росовский, который преподавал в гимназии начертательную геометрию и рисование.
— Спасибо, пан учитель, — сказала мать.
Он приложил палец к губам.
— Теперь я
С работы мать принесла известие о том, что за Бугом будет Польша.
— А Львов? — спросила Андя Кац.
— Отнимут.
— Надо бежать, пока не закрыли границу.
Мать зарабатывала копейки, да еще из зарплаты у нее вычитали за газету, которая воняла типографской краской и пачкала руки черным. Андя Кац, просмотрев фотографии и рисунки, мыла руки, чтобы не испачкать шитье. Статей мы не читали, потому что никто не знал русского алфавита.
— Чертовы
В газете каждый день помещали фотографии Сталина. Снимок на первой странице был такой большой, что глаза смотрели с разных столбцов. В середине газеты Сталин, попыхивая трубкой, разговаривал с развалившимися в креслах англичанами. На последней странице вокруг него стояли рабочие и крестьяне.
— Почему русские всегда стоят? — удивилась Андя Кац.
— Потому что не хотят сидеть, — сказала мать.
Кроме фотографий, в газетах были карикатуры Кукрыниксов. Солдат протыкал штыком змею с головой Гитлера. Босоногие крестьяне встречали хлебом и солью танки с красными звездами. Андя Кац вырезала ножницами и приколола булавкой к кровати рисунок, на котором немцы плетками загоняли людей в крематорий. Среди немцев щерила зубы смерть в мундире.
Без объедков из НКВД мы опять голодали. Чтобы подработать, мать стала по ночам печь булочки. В пять утра она вытаскивала их из печи и складывала в потертую клеенчатую сумку, которую Анде Кац подарила клиентка. Прикрытые тряпицей булочки мать несла в шинок на другом берегу реки, а оттуда шла в УКРГАЗ.
В воскресенье у матери был выходной. Вернувшись из шинка домой, она испекла новую порцию.
Уложенные ровным прямоугольником булочки остывали на столе. Одиннадцать штук вдоль и восемь поперек. Когда они остыли и перестали пахнуть, в сенях заиграла гармонь и кто-то забарабанил кулаком в дверь.
— Отвори!
Мать побросала булочки в сумку и кинулась в комнату. Высыпала всё на Андину кровать и прикрыла одеялом. В кухню вошли два солдата. Лица у них были красные, один держал в руках гармонь, второй — серебряную банку консервов. Тот, что с гармонью, посмотрел на рыжеволосую голову Анди Кац и присвистнул от восхищения.
— Германка?
— Еврейка.
— Врешь, — хитро усмехнулся он. —
Второй, с банкой, показал на меня пальцем.
— Малыш еврей, — сказал он.
Из комнаты вышла мама и встала у меня за спиной. Солдаты посмотрели на нас.
— Настоящие евреи, — констатировали они. Пошатываясь, они вошли в комнату и сели на Андину кровать. Гармонь бросили рядом. Тот, что с банкой, открыл ее ножом и воткнул нож в жирное пахучее мясо.
— Пожалуйста. Американская тушенка.
Мы сели на краешек Терезиной кровати; наши колени соприкасались. Все по очереди брали по куску и передавали банку с ножом соседу.
— А хлеба у вас нет?
Мать развела руками.
Русские с трудом встали и вынули из карманов недопитые бутылки водки.