— Будешь учить чужих детей! — предостерегла мать.
— Необязательно, — улыбнулся Розенталь. — Я тоже по уши погружен в историю.
Он спросил, что меня интересует.
— Рыцари.
— Средневековье, — кивнул он. — А до того что было?
— Античность, — ответила мать.
— Вначале, — старик Розенталь поднял палец, — была первобытная община. Потом мир поделился на бедных и богатых. Эксплуатация. Отчуждение. Ненависть. Мировая история — это история классовой борьбы. Спартак, крестьянские восстания и Французская революция, 1789 год. Капитализм. Фабричный пролетариат. Маркс и Энгельс пишут «Коммунистический манифест». Весна народов, 1848-й, Парижская коммуна, 1871-й, и Кровавое воскресенье, 1905-й. Империализм. Большевики. Ленинская теория революции в одной отдельно взятой стране. Наконец, Октябрь. Он, — Розенталь ткнул в мою сторону пальцем, — увидит коммунизм. Близится мировая революция. Вчера, в Вильчей Гуре, колокол возвестил о похоронах империализма. Спустя четыре года и четыре месяца после роспуска Коминтерна возник Коминформ[83]. Нас соблазняли планом Маршалла. Грозили сотней атомных бомб. Создали Бизонию[84]. Все без толку! — Он вытащил из тома «Das Kapital» газету «Голос народа». — Андрей Жданов сказал, что опасность для рабочего класса представляет недооценка собственных сил и переоценка сил империалистического лагеря.
— Да это же война! — испугалась мать.
— Некоторые товарищи считают, что война неизбежна.
На трамвайной остановке кроме нас никого не было.
— Ненормальный! — сказала мать.
— Теоретик. Составляет картотеку в отделе истории.
— Я не хочу войны! — крикнула мать.
— Никакой войны не будет! — раздраженно сказал Михал. — Старик ошалел от радости, что образовали Коминформ. Вчера замучил меня воспоминаниями о двадцатом годе.
Поскольку трамвай все не приезжал, Михал начал рассказывать, как Розенталь ехал в «форде» следом за пятью русскими армиями, приближающимися к Варшаве. На ухабах подскакивали пачки с «Манифестом Временного революционного комитета Польши»[85], который ему дал Юлиан Мархлевский во дворце Браницких в Белостоке. Типографская краска расплывалась от сырости. Подписи Дзержинского, Кона и Прухняка[86] становились неразборчивыми. За автомобилем шлепали по грязи полсотни казаков.
Вечером они остановились у сожженного костела, при котором был яблоневый сад. От запаха гари свербело в носу. Желтые фары «форда» осветили упавшую колокольню. Висящий на цепи колокол касался земли.
Они развели костер. Ели хлеб с яблоками. Пили водку. Лошади жевали овес из привязанных к мордам торб. Караульные сменялись каждый час.
Командир казачьей полусотни нашел в саду молодого ксендза.
«Что вы здесь делаете?» — зевнул Розенталь.
«Жду, пока наши вернутся. Приходский священник в армии. Я сторожу костел».
В костер подбросили веток. Вспыхнул огонь.
«Еврей?» — тихо спросил Розенталь.
«Выкрест, — сказал ксендз. — А вы тоже еврей?»
«Нет!»
«Поляк?»
«Коммунист», — сказал Розенталь.
Утром казаки расстреляли ксендза.
Подъехала «четверка». Мы сели в первый вагон. Не успел кондуктор пробить билеты, как трамвай тронулся. Хватаясь за кожаные петли, мы добрались до скамейки. В вагоне никого больше не было. Колеса немилосердно стонали. Появился костел Святого Михала.
— Война, — качала головой мать. — Нельзя говорить такие вещи. Завтра Йом-Кипур. Еще Господь Бог услышит и запишет в книгу.
— Да он просто болтает всякую чушь.
— Не верю я ни в какого ксендза-еврея.
— Фантазирует, — Михал махнул рукой.
— Нечего ему лезть в дела чужих детей!
Из мчащегося трамвая я увидел желтоватое окно с люстрой.
К обеду пришел пан Крауз, начальник Михала, заведующий экономическим отделом ЦК ППР[87]. Мать подала борщ, говядину со свеклой и клюквенный кисель. Это был прощальный обед — Михал переходил в Управление внешней торговли. Разговор шел о России, где оба провели войну. Михал вспоминал Орск. Заснеженные избы. Нефтезавод. Колонны заключенных. (Я думал, что говорят «пленные».) Пан Крауз допил чай и отодвинул стакан.
— Эмбарго, — внезапно сказал он.
— Что вы имеете в виду? — спросил Михал.
— Американцы хотят объявить запрет на продажу товаров стратегического назначения Советскому Союзу. Тут-то мы и сможем оказать услугу русским товарищам. Будем покупать для них. Официально и из- под прилавка.
— Долить? — Мать поднесла к стакану пана Крауза чайник.
— К чайку привык в Казахстане.
Ночью зазвонил телефон. Зашлепали две пары домашних туфель.
— Алло! — Михал взял трубку. — Соединяют с Прагой, — сказал матери.
— У нас никого нет на Праге[88], — услышал я голос матери.
— С чешской Прагой!
— Что?
— Алло! — закричал Михал. — Это Муля!
— Муля! — крикнула мать. — Что он делает в Праге?
— Остановился по дороге в Италию.
— В Италию? Зачем он туда едет?
— Лечить евреев, которых нелегально переправляют в Палестину.
— Нелегально…
— Он заедет к нам! — обрадовался Михал.
— Когда?
— Скоро. С Дитой.
Мать побежала по перрону и скрылась в облаке пара. Вынырнули они уже втроем. Муля был в пиджаке (застегнутом на среднюю пуговицу), белоснежной рубашке и одноцветном галстуке. Дита выглядела потрясающе. Черные волосы волнами падали на плечи. Мы поднялись на пригорок. Мать показала им развалины гетто. К сожалению, день был серый, и часть территории слева от двух уцелевших стен затянуло туманом. Видны были только остатки ближайших домов. Подойдя к «ситроену» (министерскому), Дита покосилась на шофера.
— Одна я бы не поехала. Может зарезать! — по-русски прошептала она.
Оказалось, что русский она знает с детства. Ее родители эмигрировали из России до революции.