капризно и обиженно глядела на него, потом, махнув ручонкой, раскидала чурочки по всей избе, и Панюков проснулся.
Пока он делал свою обычную утреннюю работу, в ногах поднимался зуд, в нервах – ярость и досада.
– Вот гад, – твердил он, ясно вспоминая обидные глаза московского мальчишки, потом прищуренные, сонные глаза Кондрата, потом и быстрые, куда-то убегающие глаза Игонина, и повторял:
– Вот гад, плеть.
К полудню ярость поднялась до той отметки, выше которой, как ему казалось, наступает удушье.
– Нет, – говорил он сам себе, укоризненно качая головой и бродя туда-сюда вдоль огородных грядок. – Нет, плеть, нельзя так… Надо умом раскинуть, но спокойно; надо обдумать что-то, а то нельзя так больше, потому что я так больше не могу.
Спокойного обдумывания не вышло. Как только Панюков попытался все обдумать, нервы сорвались с привязи, и даже Багров-внук не смог ему помочь – буквы и прыгали, и плыли перед глазами. Панюков вернул Аксакова в зазор между кроватью и стеной и, чтобы ничего уж не обдумывать, наоборот, забыться, включил телевизор. Там слепая и давно мертвая болгарская старуха как раз собиралась высказать свое очередное проницательное предупреждение. Она подняла кверху плоское, безглазое лицо, медленно открыла рот, но Панюков так и не смог узнать, о чем она предупреждает: в его «Айве» пропал звук.
Он встал с кровати, постучал по «Айве» кулаком – звук не вернулся. При мысли, что настало время покупать пятый телевизор, Панюкову отчего-то сделалось страшно, и безо всякого обдумывания к нему пришло решение.
Сначала он не мог это решение выразить словами – одной лишь твердой маршевой походкой, которой шел к шоссе.
В четыре пополудни он был уже в Селихнове. Нашел в администрации электрика Рашита, вызвал его на разговор.
Они зашли за угол, сели в тени на корточки, и Панюков спросил:
– Купишь мою корову?
– Можно, – сказал Рашит, – но много за нее не дам, она у тебя старая.
– Это неважно, сколько дашь, – с угрюмой решимостью сказал Панюков. – Мне больше не нужна корова.
Рашит насторожился:
– Я тебя, кажется, не понял. Я думал, ты другую хочешь, вместо этой.
– Нет, никакой другой не будет. И кур моих возьми.
Рашит посмотрел Панюкову в лицо. Долго молчал, потом сказал:
– Зачем ты так? Может, не стоит? Я не отказываюсь, но и ты подумай: может, не надо?
– Мне лучше знать, что надо, что не надо.
– Ты все-таки подумай, – произнес Рашит. – На другой год здесь будут мачту ставить для мобильников. Купишь себе мобильник и будешь всем звонить: «Эй, люди, как вы там живете? а я вот так живу»… Мачту эту не сейчас поставят, на другой год, но обещают точно. Мне сам сказал, пока что по секрету. Ты только потерпи…
– Нет, нет, – решительно возразил Панюков, – не будет другого года.
– Не будет, ну и ладно, – бросил спорить Рашит. – Когда забрать корову? Я могу – в пятницу, могу и в понедельник.
– Нет, завтра утром забери. Чем раньше утром заберешь, тем лучше.
– Заметано, – Рашит встал с корточек и протянул руку Панюкову, помогая встать и ему, – но я, чем раньше заберу, тем меньше дам.
– Заметано, – согласился и на это Панюков. Отпустил руку Рашита и твердой маршевой походкой зашагал из тени прочь.
Вернувшись в Сагачи под вечер, он первым делом взял с подоконника тетрадку в клетку, куда записывал показания электросчетчика и траты, выдернул из нее двойной листок, задумался ненадолго, как к Гере обратиться: просто «Гера» с запятой или же «Гера» со знаком восклицания, а то и «Уважаемый Герасим», но тогда точно – с запятой; в конце концов решил никак не обращаться, надел очки и красной шариковой ручкой, крупным и круглым, почти женским почерком принялся медленно писать:
Думал собраться в путь до ночи, но, подоив корову, ощутил во всем себе, даже и в мыслях, такую усталость, что еле добрел до кровати. Сразу уснул и спал почти без снов. Только под утро, перед самым пробуждением ему приснилась дверь, полуоткрытая, там был неясный свет и кто-то находился там, за дверью, будто ждал его. Он сразу понял: Санюшка – и пробудился, улыбаясь.
С утренней дойкой запоздал, отчего-то ее откладывая. Доил лишь в семь. Сцедив во флягу молоко, стал ждать Рашита. Рашит приехал в восемь, на грузовой «газели», за рулем которой был Грудинкин. Рашит сбросил на дорогу картонные коробки из-под стиральных порошков, для кур, с дырками по бокам, чтобы куры в них могли дышать. Куры долго разбегались по огороду и не давали загнать себя в коробки.
Когда коробки с курами все оказались в кузове, пришел черед коровы. Панюков сам привел ее с пустоши, сам притащил из огорода две доски, сам опрокинул задний борт и сам приставил доски к кузову. Корова не упиралась. Втроем втащили ее в кузов. Лишь когда подняли и заперли с железным грохотом борт, корова замычала, дернулась, пытаясь выпрыгнуть, ударилась грудью о борт.
– Ты с ней поосторожнее, – сказал Панюков Рашиту, принимая от него деньги и пряча их в карман, – она у меня не буйная, она – тихоня…
Рашит, ни слова не сказав, кивнул и сел в кабину. «Газель», трогаясь с места, качнулась, ноги коровы подломились и она упала на колени. Потом встала и, пока «газель» не скрылась из виду, тянула шею и смотрела на Панюкова.
«Мне ее и надо было бы назвать Тихоней, – подумал Панюков, возвращаясь в дом. На крыльце остановился, пораженный странной мыслью: – А может быть, ее и звали так, Тихоней, то есть не люди звали, а – вообще, а я, плеть, и не знал, что у нее такое имя?»
Все стало, наконец, неотвратимым, и Панюков стал, наконец, спокоен. Он мыл полы, посуду, вытирал повсюду пыль, потом в дорогу собирался – и безостановочно перебирал в уме свои последующие шаги, стараясь их расположить и утвердить в единственно необходимой, разумной последовательности, одно лишь зная точно: первый шаг – к Санюшке… Без всяких разговоров брать ее – и на вокзал. Ветеринар не будет выступать, а выступит – пять раз потом еще подумает, прежде чем выступать… Если с нею молчать и ничего не объяснять, Саня поймет, что так и надо, то есть все идет как надо – будет и сама молчать, ну, может, чуточку поплачет. Вещей ее не нужно брать с собою никаких, только документы. Ждать поезда в кафе «Кафе» до вечера – это опасно, слишком долго: она пять раз в кафе засомневается. Но можно дать ей выпить: пусть уж она попьет в последний раз, лишь бы молчала, лишь бы сидела бы себе и не противилась. В Москве все будет по-другому. В Москве ей можно все сказать, все обещать, просить прощения за все и от себя не отпускать… Вова когда-то звал работать к себе на автомойку – пусть и берет к себе на автомойку. Пусть заодно и Санюшку возьмет, хотя б уборщицей… Вылечить кожу на ногах от зуда, вылечить Санюшку от водки, потом привыкать жить – ну да и жить себе. И пусть Кондрат потом ищет, где хочет, если ему