полз по метромосту над мертвой водой. «Архитектура — это застывшая музыка», — слова Корбюзье всплывают в памяти каждый раз, когда взгляд рассеянно падает на полукруглый дом на Ростовской. Но… об Оле мне сейчас совсем не хочется думать.
Он встретил меня полувежливо, полунебрежно, а у меня уже не было сил, и я сказала:
— Слушай, ну отогрей же сердце мое бумажное, разорвать — пара пустяков, ну!
А он мне:
— Ха-ха-ха, как смешно, как оригинально-умно, давай-ка его сюда!
Но тут, видно, опять глаза мои блеснули нехорошо, выдали, гады, меня.
— Какая ты… — брови удивленно уползли вверх, — какая ты…
И сердце он греть не стал.
Но, черт побери, зачем и ему все это? Зачем приближаться, не принимая меня всерьез, так играют с котом, называется это «служи!», зачем накручивать пуговицу на моей красной жилетке, зачем теребить ремешок, стоя на ступеньку ниже по эскалатору, зачем пытаться поить меня
Я не люблю тебя.
Я не люблю тебя.
Я не люблю тебя.
Ну скажи, что это так. Помоги мне схитрить.
…Но странно как-то: раньше такой восторженный, теперь он все больше молчал.
А город тот не давал покоя. И я все ждала: еще день, еще капля, ждала напряженно, пальцы синели в суставах, первый снег уже был, скоро — зима…
Вот и зима; рождество, иголки осыпались, руки тряслись, ну когда?
— Никогда!
Нет, конечно же, нет, — не было сказано этого слова; он решил уйти тихо, с осторожностью неопытного хирурга, — неумело и тихо — уйти от меня… И хотелось кричать, что, любимый, — ты промахнулся: как бы ты мог
— Никогда!!!
И он не увез меня.
И он не увез меня.
И он не увез меня.
И клетка рухнула.
И отпустили улицы, и не мерещились больше Алисины глаза, не беспокоили чужие города. И стало легко.
ХЕЛИЦЕРЫ ГОРОДА МОЕГО
— Отдохните, уставшие. Забудьте о суете! — говорит людям Бог, и люди уходят в болезнь. На неделю, на месяц, на два человек погружается в болезневый отпуск. Отдохни: когда много думаешь, болит голова… Когда много болеешь, думает голова.
Болезнь моя — о, холод, сохраняющий продукты и молодость, и — малахитовые сопли, шарадно- причудливое слово «сульфадиметоксин», которое так нелепо распадалось когда-то в детском сознании на Соль-Фа-Дима-Такси…
Маленький шприц на тумбочке у изголовья — это что, карликовый родственник того большого, что за окном? Снег засыпает Останкино…
Жжет спину прямоугольная Сахара горчичника. Половинки разломанной надвое таблетки незаметно превращаются в кофейное зерно, каким рисуют его на жестяных бежевых банках.
Взгляд в миллионный раз бежит по некрасивому рисунку ковра. Это старый ковер, он давно уже выучил наизусть все мои болезни. С детства меня сопровождают одни и те же — бессменные — вещи.
Свет ночника порабощает царящую в комнате ночь. Потом — два часа забытья, — и белесый безветренный снегопад скрывает собою утро.
Господи, и случилось же ему умереть в этот день! И я, как угрюмый полярник, в нескладной мутоновой шубе, с привязанным к горлу компрессом должна растворяться в снежной пелене, идти, брести, охать, ехать через весь город…
С трудом удерживаю последние искры сознания в отяжелевшей, разбухшей, затемпературенной черепной коробке. Действительность не фокусируется. Подолгу боюсь переходить улицы без светофоров, не могу вспомнить номер квартиры — а в общем, не страшно: напьются уже к тому времени поминальщики и плакальщицы, вычислю я растревоженный улей в усыпительном зимнем безмолвии… А родственники эти будут смотреть на меня и, что — жалеть? А я — всю сталь и платину мира должна собирать буду в блеск собственных глаз?
Метро… Фаллически длинные и округлые строгие светильники, равномерно повтыканные в полированный склон эскалатора, равномерностью раздражают нервы. Реальнейшая из реальных, лестница-ведущая-вниз привозит в нутро и завершенностью своей подсказывает заходить в вагоны. В вагонах: щупальца чужих загребущих объятий сжимают чуждые плоти. Инфернальный секс… Вагон набит, обнимочные парочки в уголках тесно зажаты кожаными, меховыми и драповыми спинами. Вон те, совокупляющиеся под препарированным, растянутым за лапы москвопауком, — симпатичные: везунчики, видимо. Мишки Гамми. Блестят здоровьем нагулянные на чудесных гамми-ягодах их розовые щечки… И мне кажется… Меня преследует мысль… что все обречены… И я, и лысеющие очкастые мужчины, нервничающие пальцами по твердым панцирям дипломатов, и старушки, не попадающие спицами в петли от аритмичного качания вагонов, и эти, парочка, ютящиеся под: распятым, разноцветнолапым — членистоногим радиально-кольцевых путей, чье множество станций-ворсинок на красных, сиреневых, рыжих конечностях — кому-то обетованные земли, кому-то — мучительные точки вынужденного пребывания. И брюхо паука-города, бездонное жирное чрево — Садовое кольцо; и — грыжа-Кремль. Надорвавшийся паук Москва… Вечерний паук надежда…
Центральная станция выплевывает на перрон множество микротолп, уже через секунду образующих сплошную, огромно-гудящую давку, которая тащит в себе и прет даже и не туда стремящихся людей.
Куда? Куда-то туда, туда, вслед за собой, вдаль. И эти двое, Гамми.
Они тоже были захвачены бурлящей субстанцией толпы и влекомы внутрь зловонных анусов метро. Они шли по метрокишкам. Я — шла за ними.
— Вот здесь он лежал, — сказал молодой человек, указывая на грязный кусок угла под лестницей перехода.
— Кто? — спросила девушка.
— Мертвый.
— Фу, я больше не буду здесь ходить, — сказала она. И они пошли дальше. И съелись толпой.
А я вспомнила о своем покойнике. Годовщина — это все так же еще тяжело: смысл жизни в тех, кого