— А мне зато Хрюша письмо пришлет! Из передачи! — выложила я последний козырь.
— Кто, Хрюша? — засмеялся Колян. — Ничего он тебе не пришлет. Он невзаправдашний.
— Взаправдашний.
— Не веришь — спроси у мамы.
…Вечером, когда мама привезла меня домой, у нас состоялось объяснение.
— Мамочка! Ты говорила, что Хрюша живой! Мы же письмо посылали! Я рисовала, а ты в почтовый ящик бросала! Почему ты сразу не сказала, что это неправда!!
— Там же актеры. Твое письмо получила актриса.
— Но я писала Хрюше! Я думала, он настоящий!!
— Ты что, решила, в телевизор живую свинью с собакой посадили? Глупенькая, это же куклы!
— И Хрюша?!
— И Хрюша кукла.
— Живая?
— Куклы — это игрушки, они неживые. Люди — живые.
— Но он разговаривает!
— Потому что это передача. Там дяди и тети сидят под столом и говорят за него. И за Степашку, и за Филю.
— Почему?! Почему ты сказала тогда, что он живой, а теперь говоришь, что кукла?!
Весь мир перевернулся. Откуда было мне знать, как устроен телевизор и что свиньи не разговаривают.
Когда я на секунду прекратила рев, чтобы вздохнуть, то услышала, как папа на кухне моет посуду и тихонько напевает под нос:
Меня захлестнуло отчаяние, такое горькое, что я даже перестала реветь. Я слушала громыханье кастрюль и веселый мотивчик — папин голос уже перешел в свист, к которому добавилось ритмичное притопывание.
Тут со мной случилось нечто вроде обморока, и очнулась я только тогда, когда о зубы стукнулась ложка с валерьянкой.
— Ну все, все. Хватит переживать. Успокойся. Хочешь, мозаику сложим? Или порисуем вместе. Через двадцать минут уже Хрюшу твоего покажут…
— Не хочу-у-у!..
В тот вечер я впервые не стала смотреть «Спокойной ночи, малыши!», а на следующий день в саду случилось ужасное: со мной перестали разговаривать игрушки. Они онемели. Теперь я могла только сама говорить за них, как тот актер под столом, — они мне уже не отвечали.
Софья Перовская
В глазах была какая-то упорная непреклонность…
Всякий раз, когда мама обижала меня, я ставила на обоях крестик: обида — крестик; еще обида — еще крестик. Квартира была съемная, чужая, но я не понимала таких вещей: обида распирала изнутри, как воздушный шар, и, чтобы не лопнуть от злости, я концентрировала ее почти до точки, до маленькой черной метки — и предавала бумаге. То есть обоям.
Мама обнаружила граффити, когда они уже растянулись на полстены. Недолго думая, она дала мне затрещину. Отревевшись, я подошла к стене и незаметно поставила еще один крестик.
На следующий день мама принесла с работы чертежный ластик, мягкий с одной стороны и жесткий с другой, и попыталась оттереть стену, но с обоев начала облезать краска. Мама, увидев, что стало только хуже, обругала меня неблагодарной скотиной и бросила это занятие.
— Чтоб этого больше не повторялось! Будешь серьезно наказана. Еще раз увижу, выпорю, не посмотрю, что родная дочь!
Плюс два крестика. За скотину и за выпорю. Я была непреклонна.
Родители ничего не могли со мной поделать. Уговоры не действовали. Угрозы тем более. Как только я получала тычок за новые сантиметры настенной росписи, я тихо отсиживалась в своем углу и шла ставить причитающуюся черную метку. Борьба продолжалась довольно долго. Моя линия Маннергейма обогнула комнату по периметру и уперлась в дверной косяк. Я начала второй уровень. Теперь я ставила крестики уже не черным, а фиолетовым карандашом. Это не значило ничего, просто я так решила.
Фиолетовые крестики окончательно допекли маму.
— Засранка! У меня нет денег на новые обои! — Она в сердцах схватила со стола портфель и огрела меня пониже спины. Замок оказался не застегнут, и на пол посыпались тетрадки, раскатились карандаши.
Мама взглянула на развалившийся пенал, и я поняла, что она сейчас скажет.
— С сегодняшнего дня ручки и карандаши по выдаче. В школу и на два часа, пока уроки делаешь.
Так мой любимый заграничный пенал, зависть всего первого «А», отправился в секретер под замок. Это стоило о-очень большого крестика. Или трех маленьких.
Я уже знала, чем их поставить. Я расчесала ссадину на коленке и нарисовала пальцем две перекрещивающиеся багровые линии. Получилось красиво. Очень даже красиво, прямо ух как здорово.
С этого дня я стала раздирать болячки и чертила крестики кровью. Я рисовала сразу два икса: по делу и за вскрытую ранку. Это было не местью, но летописью, хроникой, конспектом того билета, по которому я когда-нибудь подробно отвечу — повзрослев или просто набравшись сил.
И тут мама испугалась.
— Ты уже большая. Неужели ты не понимаешь, что хорошие дети так не поступают?
— Хорошие мамы тоже, — возразила я.
— Что «тоже»? Что? — взорвалась мама и повела меня к психиатру.
Мы приехали в новый район под названием Автогенный. Долго шли мимо заводских заборов, вдоль выпростанных из земли байпасов. Была ранняя весна, в проталинах проклюнулись ярко-желтые хохолки мать-и-мачехи. Я нагнулась, сорвала самый большой — насколько вообще эти ростки можно было назвать большими — и так и заявилась с ним в поликлинику.
Дождавшись очереди, мы вошли в кабинет. На полу лежал мягкий зеленый ковер, с подоконника на посетителей взирали Крокодил Гена с Чебурашкой, Три Поросенка, Кот Леопольд и Карлсон. В углу за столом сидел дядька в голубом халате и что-то писал.
Честно говоря, врачей я побаивалась. Но у психиатра были такие здоровские игрушки! Это внушало доверие. Да и халат не белый. Может, он и не совсем врач? Я рассмотрела его повнимательнее. С бородой и в больших квадратных очках, дядька напоминал доброго Космонавта из мультфильма «Тайна третьей планеты», а этот мультик я любила. Короче, психиатр мне понравился.
— Заходите, присаживайтесь. Первый раз? Как фамилия?
Мама назвала.