образ добрейшей г-жи Ансело. В те времена г-жа Ансело жила на небольшой провинциальной улочке Сен- Гийом, позабытой Османом[35] в сердце Парижа, улочке, где мостовая поросла травой, где никогда не раздавался стук колес, а яркий дневной сеет был затенен домами, слишком высокими для своих четырех этажей. Старый безмолвный особняк с вечно закрытыми ставнями балконов и никогда не отворяющейся парадной дверью казался уснувшим по мановению волшебной палочки много веков назад. А то, что находилось внутри, вполне соответствовало фасаду: белый коридор, мрачная гулкая лестница, высокие потолки, широкие окна, покрытые росписью простенки. Все увядшее, поблекшее, неживое, и в этой рамке, точно созданной для нее, г-жа Ансело,[36] вся в белом, кругленькая, сморщенная, как розовое яблочко, словом, такая, какой представляешь себе добрых волшебниц, которые никогда не умирают, «о старятся в течение десятков тысяч лет. Г-жа Ансело и птиц любила, как добрая фея. Стены ее гостиной были закрыты клетками с щебечущими птицами, словно парапет набережной, возле которой расположился продавец пернатых. Но даже птицы пели здесь, видимо, старинные песни. На почетном месте бросался в глаза портрет кисти барона Жерара,[37] хорошо освещенный и повешенный под нужным углом; на нем была изображена муза этой обители — муза с распущенными волосами и в костюме эпохи Реставрации; она улыбалась улыбкой того времени и стояла вполоборота, в позе спасающейся бегством Галатеи, [38] выставив изумительно белое круглое плечико. Сорок лет спустя г-жа Ансело все еще декольтируется, только, надо признаться, у нее уже нет белых круглых плеч, некогда написанных бароном Жераром. Но какое это имеет значение для почтенной дамы? В 1858 году ей кажется, что она все та же красавица Ансело 1823 года, когда Париж аплодировал ее прелестной пьесе «Мари, или три эпохи». Ничто, впрочем, не говорит ей о перемене — все блекнет и старится вместе с ней: розы на коврах, ленты на драпировках, люди и воспоминания. Век движется вперед, а эта застывшая жизнь, этот интерьер другой эпохи, неподвижные, как судно на якоре, безмолвно погружаются в прошлое.
Достаточно было бы одного слова, чтобы нарушить чары. Но кто произнесет это кощунственное слово, кто посмеет сказать: «Мы стареем!» Друзья дома меньше, чем кто-либо другой, — ведь они тоже принадлежат к прошлому, они тоже мнят о себе, что не стареют. Вот г-н Патен,[39] прославленный г-н Патен, профессор Сорбонны, разыгрывающий молодого человека, там, у окна гостиной. Это низенький старичок, совершенно седой, но мило завитый барашком, изящный и порхающий, как оно и подобает ученому времен Первой империи. А вот Вьенне,[40] баснописец-вольтерьянец, длинный и худой, словно цапля из его тощих басен. Но божеством салона, божеством, окруженным лестью, восторгами, поклонением, был Альфред де Виньи, великий поэт, но поэт иной эпохи, необычный и старомодный, с видом архангела, с седыми ниспадающими волосами, слишком длинными при его маленьком росте. Перед смертью Альфред де Виньи завещал своего попугая г-же Ансело. И попугай занял место посреди гостиной на лакированном насесте. Друзья дома закармливали его сластями — ведь это был попугай Виньи! Насмешники прозвали попугая Элоа из-за его большого носа и мистического глаза. Но я забежал вперед… В те дни, когда я был представлен г-же Ансело, поэт был еще жив, и попугай не примешивал своего тонкого старческого голоса к многоголосому щебету, который поднимался, вероятно, в знак протеста, всякий раз, как г-н Вьенне пытался декламировать стихи.
Порой гостиная молодела. В эти дни там можно было встретить знаменитого адвоката Лашо и его жену — дочь хозяйки дома: она-неизменно печальная, он-жирный и лысый, с прекрасной головой законоведа времен Восточной Римской империи. Бывали там и молодые поэты: Октав Лакруа,[41] автор «Апрельской песни» и пьесы «Любовь и ее превратности», поставленной во Французском театре (он подавлял меня, несмотря на свое благодушие, так как был секретарем Сент-Бева), Эмманюэль дез Эссар[42] приходил сюда со своим отцом, видным писателем, служившим библиотекарем в Сент-Женевьев. Эмманюэль был тогда совсем молодым человеком, начинающим литератором и, если не ошибаюсь, еще носил в петлице пальмовую ветвь студента педагогического института. Теперь он возглавляет кафедру литературы в Клермонском университете, что не мешает ему выпускать ежегодно один, а то и два томика превосходных стихов. Как видите, это очаровательный профессор со стебельком мирта на шапочке. Появлялись у г-жи Ансело и поэтессы: Анаис Сегала[43] и молодая, недавно открытая муза с лазурными очами и буклями из чистого золота, напоминавшая своей несколько старомодной грацией Дельфину Гэй[44] и Элизу Меркер.[45] Звали ее Дженни Сабатье, настоящая же ее фамилия была Тиркюир, что недостаточно благозвучно для музы. От меня тоже требовали стихов, но, говорят, я был застенчив, и это сказывалось на моем голосе. «Громче! — твердила мне г-жа Ансело. — Громче! Господин де Ла Рошжаклен ничего не слышит!» Таких глухих тетерь, как г-н де Ла Рошжаклен, насчитывалось в гостиной человек шесть. Они никогда ничего не слышали, хотя внимательно слушали, приложив ладонь к уху. Зато Гюстава Надо[46] нельзя было не услышать. Самоуверенный, приземистый, широкое улыбающееся лицо, наигранное грубоватое добродушие, не лишенное остроты в этой сонной обстановке, — таков был автор «Двух жандармов»; он садился за фортепьяно, громко пел, сильно стучал по клавишам и всех будоражил. Каким успехом он пользовался! Мы все ему завидовали. Иной раз принималась читать стихи какая-нибудь честолюбивая актриса, желавшая выдвинуться. Это была тоже традиция дома: Рашель некогда декламировала стансы у г-жи Ансело; полотно, висевшее возле камина, свидетельствовало об этом примечательном факте. С тех пор здесь всегда декламировали стансы, но, увы, уже не Рашель. Картина, посвященная ей, была не единственной в гостиной; картины выглядывали здесь отовсюду, все были написаны г-жой Ансело, не пренебрегавшей живописью — всему свое время, посвящены ее салону и призваны увековечить какое-нибудь великое событие этого крошечного мирка. Любопытные могут найти у Дантю их репродукции (сделанные — о ирония судьбы! — Э. Бенасси, жесточайшим скептиком среди художников). Это нечто вроде автобиографии г-жи Ансело под заголовком «Мой салон». Ни один приверженец салона на них не забыт. По-моему, я тоже нахожусь там на заднем плане.
Это разношерстное общество собиралось по вторникам на улице Сеи-Гийом. Гости приходили поздно и вот почему: на улице Щерш-Миди, в двух шагах от дома г-жи Ансело, существовал в знак вечного протеста другой салон, салон ее соперницы г-жи Мелани Вальдор. В прежнее время обе музы были дружны, г-жа Ансело даже содействовала успеху Мелани. Затем в один прекрасный день Мелани вышла из-под ее опеки и воздвигла собственный алтарь в противовес алтарю подруги, повторив историю г-жи дю Деффан и м-ль Леспинас.[47] Мелани Вальдор владела пером, мы обязаны ей романами, стихами и пьесой «Копилка Жанетты». Как-то в припадке раздражения Альфред де Мюссе посвятил Мелани Вальдор прекрасные и беспощадные стихи — острую смесь Аретино и Ювенала.[48] За неимением лучшего они донесут имя музы до потомства на страницах негласных изданий. Чем провинилась г-жа Вальдор перед озорником-поэтом, так и осталось неизвестным. Я хорошо ее помню: с головы до ног одетая в бархат, черная, как столетний ворон, упорно не желающий седеть, изнемогающая, томная, она полулежит на диване в позе женщины с разбитым сердцем. Но глаза ее загораются, рот злобно кривится всякий раз, как разговор заходит о «ней». «Она»-то есть та, другая, враг, безобидная старуха Ансело. Война между ними шла не на живот, а на смерть. Г-жа Вальдор нарочно выбрала тот же приемный день, что и соперница, и когда вы хотели удрать из ее гостиной, чтобы зайти в дом напротив, холодный взгляд пригвождал вас к порогу. Приходилось возвращаться, язвить, порочить покойного Ансело, рассказывать анекдотичные случаи из его жизни. В доме напротив гости отыгрывались, передавая слухи о политическом влиянии г-жи Вальдор.[49]
Сколько потеряно времени, сколько понапрасну растрачено сил на ядовитые или же глупые пустяки в атмосфере заплесневелых стишков и прогорклого злословия, царившей на этих картонных Парнасах, где не бегут ручьи, не поют птицы, а поэтические лавры напоминают по цвету зеленый чиновничий стол! Подумать только, что и я там бывал! Все надо повидать в молодости! Эти визиты продолжались столько же, сколько и жизнь моего фрака.
Бедный дорогой фрак! Каких только стен не задевали его фалды, каких перил не натирал он своими рукавами! Помнится, мы бывали с ним у графини Ходско. Муж графини, славный старик ученый, редко выходил к гостям, и никто не принимал его всерьез. Г-жа Ходско, вероятно, слыла красавицей, но когда я познакомился с ней, это была высокая женщина, прямая, сухопарая, властная и даже злая на вид. Говорят, будто Мюрже, на которого она произвела неизгладимое впечатление, изобразил ее в своей «Госпоже