— А то как же! Я не прочь повидать хозяина, пусть он убедится, что все его мрачные пророчества не сбылись и дела мои идут шикарно!
Он щеголял своей бархатной курткой, желтыми башмаками и дорожной сумкой на ремне. Рудик ничего не сказал, но видно было, что ему не по себе.
Они вошли в низкий сводчатый проход и очутились в старинном здании. Тут была целая анфилада небольших, плохо освещенных, неправильной формы комнат, и в каждой, не поднимая головы, что-то строчили конторщики. В последней комнате за письменным столом у высокого окна сидел суровый и холодный на вид человек.
— А, это вы, папаша Рудик!
— Я самый, господин директор. Осмелюсь представить вам нового ученика и поблагодарить…
— Вот он каков, этот маленький кудесник! Здравствуй, голубчик! Так, значит, у тебя призвание к механике? Ну что ж, превосходно. — Он внимательнее посмотрел на мальчика и сказал: — Послушайте, Рудик, а ведь он выглядит не очень-то крепким. Он ничем не болен?
— Нет, господин директор. Напротив, меня уверили, что он обладает недюжинной силой.
— Вот именно, недюжинной! — подхватил Лабассендр, делая шаг вперед.
Заметив удивленный взгляд директора, он счел нужным напомнить, что шесть лет назад покинул завод, стал петь в Нантском театре, а оттуда переехал в Париж и теперь поет в Опере.
— Я вас хорошо помню, — равнодушно сказал директор и поднялся, словно желая оборвать разговор. — Возьмите под свою опеку этого ученика, папаша Рудик, и постарайтесь, чтобы из него вышел хороший работник. Полагаюсь на вас.
Раздраженный тем, что задуманный эффект не удался, певец вышел от директора весьма сконфуженный. Рудик ненадолго задержался в кабинете и негромко обменялся несколькими словами со своим начальником. После этого все трое покинули старинное здание, причем каждый был чем-то огорчен. Джек все пытался понять, что скрывается под фразой: «Он не очень-то крепок», — которую все произносили при взгляде на него; Лабассендр никак не мог забыть пережитое унижение; мастер, казалось, тоже был чем-то озабочен.
Когда они вышли, Лабассендр спросил у брата:
— Он тебе что-то обидное сказал? Кажется, он стал еще злее, чем прежде.
Рудик только печально покачал головой.
— Да нет! Мы говорили о Шарло, сыне нашей бедной сестры. Малый очень огорчает нас.
— Нантец огорчает вас? — удивился певец. — А что такое?
— Дело в том, что после смерти матери он стал просто лоботрясом: играет в карты, пьет, влезает в долги. А ведь он неплохо зарабатывает в чертежной мастерской. Второго такого чертежника в Эндре не сыщешь. Да что толку? Все в карты просаживает. Видать, эта страсть сильнее его! Кто только в это дело ни вмешивался: и директор, и я сам, и жена моя — ничего не выходит. Он слезу пускает, раскаивается, клянется, что больше не будет, но вот получка — и все побоку! Уезжает в Нант, и снова за карты! Я уж не раз покрывал его проигрыши. Но теперь довольно, больше не стану. Сам знаешь, у меня семья, да и Зинаида выросла, надо о ней позаботиться. Бедная девочка! Подумать только, я собирался ее выдать за двоюродного братца, за этого прощелыгу! То — то она была бы с ним счастлива! Кстати, она сама не пожелала: хоть он и хорош собой, да и сердцеед, каких мало. Эх, видать, у женщин больше здравого смысла, чем у нашего брата!.. Так-то вот. Теперь мы надумали выпроводить его отсюда, чтобы отвести от плохой компании. И директор как раз — говорил мне, что подыскал ему местечко в Гериньи, в Ньевре. Не знаю только, согласится ли Нантец туда поехать. У него тут, видно, какая-то зазноба завелась, она-то его и держит. Послушай, меньшой, надо бы тебе с ним вечерком потолковать. Может, он тебя послушает.
— Ладно, я за него возьмусь, не бойся! — сказал Лабассендр с важностью.
Они спускались по окованным железом заводским переходам. Рабочий день кончился, и переходы были запружены толпой людей разного возраста и профессий: блузы и куртки рабочих пестрели вперемежку с сюртуками чертежников и мундирами надсмотрщиков.
Джека поразило, как чинно выходят люди с заводского двора. Он невольно сравнил эту толпу, с шумной толпой, какая заполоняет тротуары Парижа, когда рабочие расходятся из мастерских. Там они скорее напоминают школьников, разбегающихся после уроков. А здесь сказывались порядок и дисциплина, словно на борту военного корабля.
Клубы горячего пара плавали над головами люден — клубы, которые ветер с моря еще не успел рассеять, и они, точно тяжелое облако, висели в неподвижном небе погожего июльского вечера. Из затихших цехов выходил запах кузни. Пар со свистом полз по канавкам, у людей со лба градом катился пот, а пыхтение, которое еще недавно удивило Джека, прекратилось, и теперь вновь слышалось дыхание двух тысяч рабочих, смертельно уставших от непосильного труда.
Многие в толпе сразу же узнали Лабассендра.
— Гляди-ка: младший Рудик! Ну, как поживаешь?
Его окружили, крепко пожимали руки и говорили тем, кто не знал его:
— Это брат Рудика, он загребает сто тысяч франков в год только тем, что горло дерет!
Всем хотелось поглазеть на него: бывший кузнец, как многие думали, составивший себе состояние, сделался на заводе живой легендой, и после его отъезда не один молодой рабочий пробовал петь, проверяя, не таится ли, часом, и в его гортани знаменитая «нота», которая сулит миллионы.
Окруженный всеобщим восхищением, которое в значительной мере относилось к его театральному наряду, певец шагал с высоко поднятой головой, громко разговаривал, раскатисто хохотал и, посматривая на окна домов, откуда выглядывали оживленные лица женщин, на двери кабачков и харчевен, которых видимо-невидимо в этой части Эндре, он то и дело восклицал: «Здорово, папаша! Добрый вечер, тетушка!» Они проходили мимо расставленных прямо под открытым небом лотков, на которых бродячие торговцы раскладывают свой товар: блузы, башмаки, шляпы, шейные платки — словом, все те дешевые вещи, которые продают возле солдатских лагерей, казарм, фабрик.
Когда Джек проходил этим торговым рядом, ему показалось, будто он видит знакомое улыбающееся лицо, словно кто-то проталкивается к нему. Но то было мелькнувшее, как молния, видение: его тут же унес с собой изменчивый людской поток, который растекается по большому рабочему поселку и достигает противоположного берега реки: людей перевозили туда длинные, быстроходные лодки; их было так много и они были так набиты, как будто здесь переправлялась целая армия.
Вечер спускался на этот взбудораженный, гудящий человеческий муравейник. Солнце садилось на горизонте. Ветер крепчал и раскачивал верхушки тополей, напоминавшие кроны пальм. Поистине грандиозное зрелище являл собою этот остров тружеников, для которых наступило наконец время отдыха и которым возвращали природу, пусть даже на одну только ночь. Дым постепенно рассеивался, и между зданиями заводских цехов показывалась густая зелень. Слышно было, как волны ударяют о берег. Ласточки с негромким щебетанием носились над самой поверхностью воды и кружили возле громадных котлов, стоявших вдоль причала.
Жилище Рудиков было первым в длинном ряду новых домов, выстроившихся наподобие казарменных на широкой улице за старинным замком. Молодая женщина стояла на крылечке, куда вело несколько ступенек, и, наклонив голову, слушала высокого молодца, прислонившегося к стене и что-то взволнованно ей говорившего. Сперва Джек решил, что это дочь Рудика, но тут старый мастер сказал певцу:
— Смотри! Опять жена отчитывает племянника.
Мальчик вспомнил, как Лабассендр по дороге рассказывал ему, что брат его несколько лет назад вторично женился. Молодая женщина, высокая, стройная, была хороша собой. На ее мягком лице лежала печать слабости и беспомощности; подобно женщинам, у которых слишком пышные волосы, она слегка выгибала шею. Не в пример большинству бретонок она была с непокрытой головой; легкая юбка и черный изящный фартучек придавали ей сходство скорее с женой чиновника, нежели с крестьянкой или работницей.
— Ну, как ты ее находишь? — спросил Рудик брата, подталкивая его локтем и сияя от гордости.
— Поздравляю тебя, дружище! Со времени свадьбы она еще похорошела.
Молодые люди между тем так увлеклись разговором, что ничего не видели и не слышали.
Певец шагнул вперед, плавным движением руки снял сомбреро и оглушительно запел на всю улицу: