— Гляди-ка: дядюшка! — воскликнул, оборачиваясь, тот, кого называли Нантцем.
Все стали здороваться и обниматься. Потом Рудик представил нового ученика. Нантец смерил его пренебрежительным взглядом, а г-жа Рудик ласково сказала:
— Надеюсь, тебе будет у нас хорошо, дружок.
Затем все вошли в комнату.
Стол был накрыт за домом, в сожженном солнцем садике, где все растения высохли, овощи перезрели, цветы пошли в семена. Такие же садики, отделенные один от другого решетчатой загородкой, тянулись вдоль небольшого рукава Луары, который играл в здешних местах роль Бьевры:[25] на прибрежной траве было разложено белье, здесь же сушились сети, в воде мокла конопля; в эту же речушку попадали и отбросы из расположенных здесь рабочих жилищ.
— А где же Зинаида? — спросил Лабассендр, усаживаясь за стол, поставленный в увитой зеленью беседке.
— Начнем пока есть суп, — ответил Рудик, — она тем временем подойдет. Дочка поденно работает в замке. Да, брат, она у нас заправская портниха.
— Она обшивает директора? — воскликнул Лабассендр, который до сих пор не забыл оказанного ему приема. — Воображаю, как ей там приятно! Спесивый, чванный человек!
И он принялся честить директора, а ему вторил Нантец, у которого были свои основания питать злобу к директору. Дядя и племянник вообще были из одного теста: оба находились на той грани, которая отделяет искусного ремесленника от человека искусства, природа отпустила им ровно столько таланта, чтобы можно было выделяться в своей среде, но почти полное отсутствие образования, дурные привычки и наклонности мешали им подняться над этой средой. В Европе встречаются такого рода социальные метисы, едва ли не самые опасные и злополучные представители человеческого рода, завистливые, злобные, наделенные бесплодным честолюбием.
— Вы ошибаетесь. Напротив, он превосходный человек, — возражал папаша Рудик, защищая своего начальника, которого он любил и уважал. — Правда, он бывает крут, как только дело дойдет до дисциплины. Но когда у тебя под началом две тысячи рабочих, нужна твердая рука. Иначе каши не сваришь. Правда, Кларисса?
Он все время искал поддержки у жены, потому что ему приходилось вести спор с двумя завзятыми болтунами, а сам он был отнюдь не красноречив. Но Кларисса занималась обедом, а ее замедленные движения и блуждающий взгляд говорили о том, что она чем-то скована, поглощена и что все ее душевные силы заняты внутренней борьбой.
По счастью, на помощь Рудику подоспело подкрепление, и подкрепление внушительное. Зинаида, низенькая толстушка, прибежала вся красная, запыхавшаяся и тут же устремилась в самую гущу схватки. Ее-то уж никак нельзя было назвать красивой. Плотная, коротконогая, почти совсем без талии, она походила на отца. Белый герандский чепец, напоминавший сплюснутую диадему, недлинная юбка, схваченная на бедрах шнурком, небольшая шаль, спущенная с плеч, — все это делало ее фигуру еще шире и мощнее. Положительно, она смахивала на шкаф. Густые, почти сросшиеся брови и квадратный подбородок этой бойкой девушки говорили об энергии, силе и твердой воле, что делало ее полной противоположностью мачехе, лицо которой выражало мягкость и беспомощность.
Даже не отвязав больших ножниц, висевших у ее пояса, точно сабля, и не сняв передника, утыканного булавками, иголками и, словно панцирь, облегавшего ее отважную грудь, она уселась возле Джека и тут же ринулась в бой. Краснобайство певца и чертежника ее не очень пугало. Она говорила все, что ей хотелось сказать, простецким тоном славной женщины, говорила без обиняков, напрямик. Но, когда она обращалась к двоюродному брату, ее голос звучал гневно, а глаза сверкали.
Нантец притворялся, будто ничего не замечает, улыбался, отделывался шуточками, которые, однако, не смешили Зинаиду.
— А я-то собирался их поженить! — полушутя, полусерьезно сокрушался папаша Рудик, прислушиваясь к тому, как они препираются.
— Это не я отказался, — смеясь сказал Нантец, глядя на кузину.
— Я не захотела, — сердито заявила юная бретонка, сдвинув свои грозные брови и не опуская глаз. — И очень рада. Судя по тому, как все складывается, мне бы теперь, верно, пришлось утопиться с горя, что я вышла замуж за вас, мой распрекрасный кузен!
Это было сказано таким тоном, что «распрекрасный кузен» на минуту даже растерялся.
Кларисса тоже сильно смутилась, и ее затуманенный слезами взгляд с мольбой устремился на падчерицу.
— Послушай, Шарло, — начал Рудик, чтобы переменить разговор, — вот тебе доказательство, что наш директор — прекрасный человек. Он подыскал тебе превосходное место на заводе Гериньи и поручил мне сообщить тебе об этом.
Наступило короткое молчание. Нантец не спешил с ответом. Рудик настаивал:
— Заметь, парень, что там у тебя будут гораздо лучше условия, чем тут, и что… и что…
Он беспомощно глядел на брата, на жену, на дочь, как бы надеясь с их помощью закончить фразу.
— И что лучше самому уйти добром, а не ждать, пока тебя выгонят. Верно, дядюшка? — резко спросил Нантец. — Так вот, пусть лучше меня выгонят, если я им не нужен, но только я не хочу, чтоб со мной обращались, как с каким-то рукосуем, которому для виду дают прибавку, а на деле хотят от него избавиться.
— А ведь он прав, черт возьми! — заорал Лабассендр, стукнув кулаком по столу.
Разгорелся спор. Рудик несколько раз бросался в атаку, однако Нантец держался стойко. Зинаида молчала и не спускала глаз с мачехи, которая то и дело выходила из-за стола, хотя в этом не было никакой нужды.
— А вы, матушка? — спросила она, наконец. — Вы тоже считаете, что Шарло надо поехать в Гериньи?
— Ну да, ну да!.. — поспешила отозваться Кларисса. — Мне кажется, он должен согласиться.
Нантец поднялся мрачный, раздраженный.
— Хорошо, — буркнул он, — раз уж все так хотят, чтобы я убрался, не о чем больше и говорить. Через неделю я отсюда уеду. Вот и весь сказ.
Спускалась ночь, принесли лампу. Соседние садики тоже осветились, отовсюду долетали взрывы смеха, стук тарелок, — люди незатейливо веселились на открытом воздухе, точно в пригородном кабачке.
Лабассендр воспользовался наступившим молчанием и принялся разглагольствовать, припомнив обрывки различных учений, о которых много говорили в гимназии Моронваля и в которых шла речь о правах рабочего, о судьбах народа, о тирании капитала. Он произвел большое впечатление; бывшие товарищи, пришедшие посидеть часок с певцом, восторгались его краснобайством. Лабассендру уже не мешал провинциальный выговор, он говорил гладко, но это делало еще более явной банальность его речей.
Все эти люди в рабочей одежде, с темными, усталыми лицами, которых, одного за другим, Рудик приглашал присесть, устраивались за столом в самых непринужденных позах, наливали полные стаканы вина, залпом осушали их и отдувались, вытирая рот рукавом; они ни на минуту не выпускали стакана из одной руки, а трубки — из другой. Даже в среде неудачников Джек никогда не видал таких манер, а крепкие словечки, то и дело раздававшиеся за столом, резали ему ухо своей неприкрытой грубостью. Да и говорили-то они между собой не так, как другие люди, — у них был в ходу свой жаргон, который казался мальчику низменным и безобразным. Паровую машину называли «паровиком», старших мастеров — «буферами», нерадивых работников — «рукосуями».