Джек смотрел на рабочих, сменявших друг друга за столом — никто не обращал внимания на приходивших и уходивших, — и внезапно его охватила глубокая тоска.
«Таким же стану и я!» — со страхом подумал он.
В тот же вечер Рудик представил его старшему мастеру кузнечного цеха, которого звали Лебескан, — под его началом предстояло работать Джеку. Лебескан, заросший волосами циклоп, борода у которого начиналась чуть ли не от самых глаз, недовольно поморщился, заметив, что его будущий ученик одет барчуком, что у него слишком тонкие кисти и белые руки. В тринадцать лет Джек все еще смахивал на девочку. Его золотистые, хотя и коротко остриженные, волосы были красиво уложены и, казалось, еще хранили следы прикосновений ласковых материнских рук. Присущая ему утонченность и изысканность, его врожденное изящество, которое так раздражало д'Аржантона, особенно чувствовались в этой простецкой среде.
Лебескан нашел, что мальчик уж больно тщедушный, совсем «хлипкий».
— Да нет, он просто устал с дороги, а потом барское платье придает ему такой вид, — вступился за Джека добрый Рудик и, обратившись к жене, прибавил: — Кларисса! Надо бы поискать для нашего ученика рабочие штаны да блузу… Постой! Знаешь что, жена? Отведи-ка ты его наверх, к нему в комнатку. Он валится от усталости, а ведь завтра ему подниматься в пять утра. Слышишь, малый? Ровно в пять я тебя разбужу.
— Хорошо, господин Рудик.
Перед уходом Джеку пришлось еще прощаться с Лабассендром, который обязательно хотел выпить стаканчик в его честь.
— За твое здоровье, старина Джек, за здоровье рабочего человека! Повторяю, дети мои: в тот день, когда вы этого захотите, вы станете властителями мира.
— Ого! До властителей мира нам еще далеко, — с улыбкой проговорил Рудик. — Вот если бы обзавестись на старости лет собственным домиком да несколькими арпанами! [26] земли поблизости от моря, тогда больше и мечтать не о чем.
Они продолжали рассуждать, а Джек в сопровождении обеих женщин вошел в дом. Дом был небольшой. В нижнем этаже — две комнаты, одна из них именовалась «залой», в ней красовалось кресло да несколько больших раковин на камине; наверху тоже были две комнаты. Стены часто белили, кровати были большие, с пологом из старого ситца в розовых и бледно-голубых разводах и с бахромой. В горнице Зинаиды кроаать по старинному бретонскому обычаю была врезана в стену, как шкаф. Резной дубовый шкаф, окованный железом, и развешанные на стенах картинки из священной истории вперемежку с четками из слоновой кости, из ракушек, из американских зерен довершали убранство. Стоявшая в углу ширма в крупных цветах скрывала лесенку, которая вела на антресоли — шаткую, ходившую ходуном каморку, где должен был жить ученик.
— Вот моя спаленка, — сказала Зинаида. — А ты, голубчик, будешь наверху, прямо над моей головой. Пусть это тебя не смущает, ходи себе, хоть танцуй: я сплю как убитая.
Ему дали в руки большой зажженный фонарь, он пожелал женщинам спокойной ночи и взобрался на антресоли, попросту чердачок, который так раскалялся от солнца, что даже в этот ночной час стены еще хранили дневной жар, и тут было невыносимо душно. Узенькое слуховое оконце выходило прямо на крышу и пропускало мало воздуха. Слов нет, после дортуара в гимназии Моронваля «старину Джека» трудно было удивить любым, самым неприглядным жильем, но там по крайней мере он был не один, а с товарищами легче сносить любые невзгоды. Тут же не было ни Маду — бедняги Маду! — ни кого-либо другого. И теперь он был в полном одиночестве в этой мансарде; из ее окошка было видно лишь небо, она терялась в его синеве, словно челн в открытом море.
Мальчик смотрел на покатый потолок, о который он уже ударился головой, на лубочную картинку, приколотую к стене четырьмя булавками, потом оглядел лежавший на постели костюм, приготовленный для него к завтрашнему дню: широкие холщовые синие штаны, которые у рабочих называются просто «портками», и блузу, крепко прошитую в плечах, чтобы она не разорвалась в пройме при резком движении рук. В брошенной на одеяло одежде, казалось, было что-то усталое, беспомощное, словно изнуренный человек без сил повалился на кровать, раскинув руки и ноги.
Джек невольно подумал: «Это я. Вот каким я теперь буду!» Ему было грустно видеть свой прообраз, а из сада между тем долетал неясный шум беседы захмелевших гостей, из нижней комнаты доносился оживленный спор между Зинаидой и мачехой.
Трудно было различить, что говорит девушка, у которой был низкий и глухой, как у мужчины, голос. У г-жи Рудик голос был нежный и певучий, и сейчас в нем звенели слезы.
— Да пусть он едет, господи, пусть едет! — говорила она с такой горячностью, какой от нее по внешнему виду трудно было ожидать.
И тут голос Зинаиды, до этого звучавший сурово и твердо, смягчился. Потом обе женщины расцеловались.
А в беседке тем временем Лабассендр затянул один из тех старинных чувствительных романсов, которые так нравятся рабочим:
Все хором подхватили медленный припев:
Джек почувствовал, что он находится в незнакомом мире, где — он это предвидел — ему ничего не добиться.
Ему было страшно, он смутно понимал, что между ним и окружающими его теперь людьми — огромное расстояние, глубокая пропасть, и нет мостов, чтобы перейти через нее. Только мысль о матери поддерживала и утешала его.
Мама!
Он думал о ней, глядя на усеянное звездами небо, которые тысячью золотистых точек отражались на синем четырехугольнике его оконца. Внезапно из глубины маленького домика, который наконец-то погрузился в сон и тишину, до мальчика донесся протяжный вздох. В этом прозвучавшем совсем рядом вздохе еще слышались слезы, и Джек понял, что г-жа Рудик тоже плакала у своего окна и что этой чудесной ночью рядом с его болью не затихала еще чья-то боль.
II. ТИСКИ
Посреди кузнечного цеха, огромного крытого пролета, величественного, как храм, куда дневной свет падает яркими желтыми полосами и где темные углы внезапно озаряются вспышками огня, огромная железная махина, укрепленная на полу, разевает свои хищные челюсти — они все время в движении, они хватают и сжимают раскаленный докрасна металл, который куют молотами, рассыпающими вокруг дождь искр. Это — тиски.
Для начала ученика прежде всего ставят к тискам.[27] Тут,