вспомнила, что на обеде в Тюильри, куда она попала незадолго до краха Империи, император и императрица чинно сидели друг против друга, будто новобрачные за свадебным обедом. «Ах да! — подумала маленькая вертушка и, решительным жестом сложив веер, положила его подле себя, рядом с перчатками. — Ведь это же законные государи, а с законными государями вы не шутите!» И тогда это подобие полупустого табльдота, напоминавшее дорогой отель на Итальянской Ривьере между Монако и Сан-Ремо в начале сезона, когда туристов пока еще наперечет, мгновенно преобразилось в ее глазах. А ведь та же пестрота лиц и одежд: Христиан в куртке, королева в дорожном костюме, Герберт с женой в выходных костюмах, францисканская ряса отца Алфея, духовника королевы, и тут же рядом увешанная орденами полувоенная форма генерала. Трудно себе представить что-нибудь менее внушительное. Оттенок величественности был лишь в том, как молился духовник, призывавший благословение Божие на эту первую трапезу в изгнании.
— quae sumus sumpturi prima die in exilio...[1] — воздевая руки, читал монах, и эти медленно произносимые слова, казалось, бесконечно удлиняли короткие каникулы короля Христиана.
— Amen![2] — проникновенно ответил свергнутый властелин, благодаря церковной латыни как бы ощутивший наконец боль от разрыва множества уз — уз, еще не онемевших, еще трепещущих, которые волочат за собой, словно вырванные деревья — свои еще живые корни, изгнанники всех времен.
Но у этого славянина, доброжелательного и любезного, самые сильные впечатления изглаживались быстро. Как только он сел за стол, к нему сейчас же вернулись веселость и беспечность, и он принялся болтать без умолку, стараясь в угоду парижанке выговаривать по-французски как можно чище, впрочем с легким итальянским присюсюкиванием, но оно даже как-то гармонировало с его смехом. Героикомическим тоном он рассказал несколько случаев времен осады, между прочим о том, как разместился королевский двор в крепостных казематах и как странно выглядела там гувернантка наследника — маркиза Элеонора Сильвис, в пледе и в шляпке с зеленым пером. К счастью, злополучная дама обедала в комнате своего воспитанника и не могла слышать хохот, вызванный шутками короля. Затем мишенью для насмешек послужил ему Боскович со своим гербарием. По-видимому, эти дурачества нужны были королю для того, чтобы отмахнуться от тяжких дум о своем положении. Личный советник короля Боскович, маленький человечек неопределенного возраста, боязливый и тихий, с глазами кролика, всегда глядевшими в сторону, юрист по образованию, страстно любил ботанику. В Дубровнике все суды были закрыты, и он под бомбами собирал растения в крепостных рвах: то был бессознательный героизм маньяка, который, не обращая внимания на смуту в стране, горевал только о том, что его великолепный гербарий достался либералам.
— Ты представляешь себе, мой дорогой Боскович, — поддразнивал его Христиан, — какую иллюминацию устроили они из этой уймы засушенных цветов?.. Впрочем, республика могла по бедности накроить из твоего плотного серого картона запасных шинелей для своих дружинников...
Советник смеялся вместе со всеми, но лицо у него было испуганное, и, не в силах сдержать свой детский страх, он повторял:
— Ma che... та che...[3]
«Какой милый король!.. Какой он остроумный!.. И какие у него глаза!..» — думала между тем маленькая княгиня, к которой Христиан, чтобы уменьшить установленное церемониалом расстояние, поминутно наклонялся.
Приятно было смотреть, как она расцветает под очевидной благосклонностью царственного взора, как она играет веером, слегка вскрикивает, как на нее набегают зримые и звонкие волны смеха, и она, дрожа всем своим гибким телом, откидывается на спинку кресла. Напротив, поза королевы, ее интимный разговор с соседом, старым герцогом, — все указывало на то, что она не хочет принимать участие в этом бьющем через край веселье. Когда речь шла об осаде, она время от времени вставляла несколько слов, чтобы подчеркнуть храбрость короля, его стратегические познания, а затем снова обособлялась. Генерал вполголоса расспрашивал ее о придворных, о своих бывших товарищах, которым выпало на долю счастье сопровождать королевскую семью в Дубровник. Многие остались в Дубровнике навеки. Розен называл имена, а королева мрачно отвечала: «Умер!.. Умер!..» — и это печальное слово звучало похоронным звоном над недавними утратами. Однако после обеда, когда все перешли в гостиную, Фредерика оживилась. Она усадила Колетту Розен рядом с собой на диван и заговорила с той благожелательной непринужденностью, к которой она прибегала, когда ей нужно было кого-нибудь очаровать, и которая чем-то напоминала пожатие ее красивой руки с тонкими пальцами и крепкой ладонью, словно передававшее вам ее благотворную силу. Потом вдруг она встрепенулась:
— Княгиня! Пойдемте посмотрим, уснул ли Цара.
В конце длинного, служившего подсобным помещением коридора, заставленного нагроможденными один на другой ящиками и открытыми чемоданами, откуда вылезало белье и всякая всячина, где царил тот невообразимый кавардак, какой бывает в вещах у вновь прибывших, находилась комната наследника, освещенная лампой с опущенным абажуром, свет от которой доходил только до голубоватого полога над кроваткой.
Сидя на сундуке, дремала служанка в белом чепце и в большом платке с розовой каемкой, без которого нельзя себе представить далматинку.
Слегка облокотившись на стол, держа на коленях открытую книгу, гувернантка сама испытывала усыпляющее действие своего чтения — она и во сне хранила тот сентиментально-романтический вид, над которым так потешался король. Приход королевы не разбудил ее. Зато наследник при первом же движении газового полога протянул кулачки и, открыв глазенки, с видом обреченного попытался приподняться. За последние месяцы он так привык вскакивать ночью и второпях одеваться, потому что все время надо было куда-то ехать, куда-то бежать, так привык видеть вокруг себя при пробуждении новые места и новые лица, что сон его утратил благодетельную цельность, перестал быть десятичасовым путешествием в страну грез, которое совершали дети, спокойно, ровно, почти неслышно дыша полуоткрытыми ротиками.
— Добрый вечер, мама! — прошептал он. — Нам опять надо бежать?
Он задал этот вопрос трогательным, покорным тоном ребенка, который страдал много, не по летам.
— Нет, нет, мой родной, теперь мы в безопасности... Спи, закрывай глазки!
— Да я очень рад!.. Я сейчас же вернусь с великаном Робистором на хрустальную гору... Мне там было так хорошо!
— Это госпожа Элеонора забивает ему головку своими сказками, — шепотом пояснила королева. — Бедный мальчик! У него такая тяжелая жизнь!.. Сказки — его единственное развлечение... А все-таки надо постараться занять его чем-нибудь другим.
Королева говорила с Колеттой, а сама, совсем как простая смертная, осторожно поправляла подушку, укладывала мальчика поудобнее, разрушая представление Колетты о том, что короли — это какие-то высшие существа... Когда же Фредерика наклонилась к сыну, чтобы поцеловать его, он сказал ей на ухо, что ему чудится то ли отдаленный гул канонады, то ли отдаленный рокот моря. Королева прислушалась: от смутного непрерывного шума по временам поскрипывали перегородки и дрожали стекла; он то наполнял собою дом снизу доверху, то затихал, потом возобновлялся, мгновенно усиливался и вновь замирал вдалеке.
— Ничего, ничего... Это, детка, Париж... Спи!..
При этих словах свергнутый с престола младенец, которому успели внушить, что Париж — надежное убежище, убаюканный городом революций, доверчиво уснул.
Вернувшись в гостиную, королева и княгиня увидели, что с королем стоя разговаривает молодая женщина, и женщина эта поражала своей величественной осанкой. Она беседовала с королем запросто, все же остальные держались на почтительном расстоянии: это свидетельствовало о том, что собеседница короля — особа важная. Королева в волнении крикнула:
— Мария!
— Фредерика!
Единый порыв нежности бросил их друг к другу в объятия. Отвечая на безмолвный вопрос жены, Герберт Розен назвал посетительницу. Это была палермская королева. Немного выше и тоньше своей иллирийской кузины, она выглядела несколько старше. Ее черные глаза, черные, гладко причесанные