и корона есть, теперь она у меня в руках...
Он встал и поднял бокал, глаза его светились хищным огнем.
— За торговлю редкими вещами, дети мои!
В глубине комнаты Дарне, навострив уши под черным кантальским чепцом, за всеми наблюдала, впивала в себя каждое слово, — она рассчитывала после смерти «хозяина» открыть собственное заведение и сейчас брала уроки коммерции.
Внезапно раздался яростный звон колокольчика, такой хриплый, точно колокольчик был болен застарелым бронхитом. Все вздрогнули. Кто бы это мог быть в такой поздний час?
— Это Лебо... — сказал папаша. — Кто же еще...
Собравшиеся давно не видели камердинера и оттого особенно радостно приветствовали его, но он вошел бледный, осунувшийся, стиснув зубы, в угнетенном состоянии, с убитым видом.
— Садись, старый хитрюга!.. — сказал Лееманс, освобождая место между собой и дочерью.
— Дьявольщина!.. — оглядев раскрасневшиеся лица, стол и остатки пиршества, буркнул тот. — Да тут, я вижу, идет пир горой!..
Замечание сделано мрачным тоном. Все несколько встревоженно переглядываются... Ну да, черт возьми, здесь идет пир горой, всем весело. А с чего горевать-то?
Лебо ошеломлен:
— Как?.. Вы ничего не знаете?.. Когда же вы видели короля, графиня?..
— Утром видела... вчера видела... Я каждый день с ним вижусь.
— И он ничего вам не сказал про ужасное объяснение?..
И Лебо в двух словах рассказывает о том, как был сожжен акт отречения от престола, а вместе с актом, надо полагать, сгорела, мол, и вся их афера.
— Ах дрянь!.. Он меня оплел!.. — кричит Шифра.
Том, крайне обеспокоенный, смотрит на жену проникающим в душу взглядом. Неужели она проявила безрассудную слабость?.. Но Шифра не расположена объясняться по этому поводу, — она не помнит себя от гнева, от злобы на Христиана: ведь он целую неделю изощрялся во лжи, чтобы скрыть от нее истинную причину задержки с подписанием акта... Ах трус, трус и враль!.. Но почему же Лебо не предупредил их?..
— Почему не предупредил?.. — улыбаясь своей отвратительной улыбкой, переспрашивает камердинер. — Никак не мог... Десять дней провел в пути... Пятьсот миль без отдыха, без остановки... И письма не напишешь: за мной учинил неослабный надзор этот страшный монах, францисканец, — рожа у него зверская, а ножом орудует, как заправский бандит... Он следил за каждым моим движением; под тем предлогом, что он плохо говорит по-французски и что без переводчика его не поймут, он не отпускал меня ни на шаг... Дело в том, что в Сен-Мандэ мне не доверяют, — меня нарочно услали, чтобы в мое отсутствие затеять грандиозное дело...
В глазах у всех безмолвный вопрос:
— Какое дело?..
— Насколько я понимаю, они задумали поход в Далмацию... Это чертов гасконец задурил им головы... Я давно вам долбил, что прежде всего надо избавиться от гасконца...
Как в Сен-Мандэ ни таятся от камердинера, а он все-таки учуял приготовления: каждый час отправляются письма, происходят тайные совещания. Однажды, открыв альбом акварелей, который маленькая сумасбродка Розен бросила на самом видном месте, он обнаружил выполненные ею эскизы форменной одежды для «иллирийских добровольцев», для «драгунов истинной веры», для «синих рубашек» и для «кирасиров правого дела». В другой раз он подслушал важный разговор между княгиней и г-жой Сильвис относительно формы и размера кокард. Эскизы и обрывки слов навели его на мысль о великом походе. Какое-то отношение к походу имеет, вероятно, и его вынужденное путешествие. Похожий на горбуна черный человечек, к которому его посылали в горы Наварры, по-видимому, выдающийся полководец, и, должно быть, этому полководцу поручено командовать армией под началом короля.
— Как? Король тоже отправляется?.. — вскричал папаша Лееманс и бросил уничтожающий взгляд на дочь.
Вслед за этим восклицанием хлынул шумный поток слов:
— А наши деньги?
— А векселя?
— Это подлость!
— Это грабеж!
А так как в наши дни политика — ко всякой бочке гвоздь, то ярый сторонник Империи Пишри, сразу ставший жестким, как его волосяной воротничок, выражает неодобрение Республике:
— Угрожать спокойствию суверенного государства!.. При Империи они бы этого не посмели!..
— Знай об этом президент, он бы, конечно, не потерпел... — с важным видом замечает Д. Том Льюис. — Надо его уведомить, надо действовать...
— Да, я уже об этом думал, — снова заговорил Лебо. — К сожалению, я ничего точного, ничего определенного сообщить не могу. Меня не станут слушать. Да и потом, в Сен-Мандэ сейчас никому не доверяют. Приняты все меры, чтобы отвести глаза... Нынче, например, день рождения королевы... В особняке Розена по этому случаю великое торжество... Попробуйте втолкуйте властям, что танцующие — заговорщики и что они собираются воевать!.. А между тем это не обычный бал...
Только тут все обращают внимание, что камердинер одет соответственно, что он в изящных туфлях, в белом галстуке. Ему поручено устройство буфетов, он должен немедленно вернуться на остров Св. Людовика. Графиня, подумав, обращается к лакею:
— Послушайте, Лебо: ведь вы будете знать, едет король или не едет, не так ли?.. Вас поставят в известность хотя бы для того, чтобы вы успели уложить его вещи... Так вот, предупредите меня за час, — клянусь вам, что поход не состоится.
Она произносит эти слова спокойно, с медлительной, но твердой решимостью. Д. Том Льюис погрузился в размышления, каким образом Шифра удержит короля, компаньоны озадаченно подсчитывают, во что обойдется им неуспех аферы, а в это время Лебо, ступая на носки, возвращается на бал через лабиринт улочек, выступающих из темноты старыми крышами, решетками на окнах, подъездами, на которых красуются гербы, через весь этот аристократический квартал прошлого века, ныне застроенный фабриками и мастерскими, в течение целого дня сотрясаемый грохотом ломовых подвод, кишащий бедным людом, а ночью вновь принимающий своеобразный облик мертвого города.
Праздник, летний ночной праздник, был виден и слышен издалека, он изливал на оба берега Сены потоки звуков, а вместе с потоками звуков та оконечность острова, которая кажется приподнятой над рябью реки круглой кормой стоящего на якоре гигантского корабля, изливала свет, похожий на багровую мглу зарева. На более близком расстоянии можно было различить пламеневшие сквозь штофные занавески высокие окна, разноцветные огни жирандолей, прикрепленных к стволам вековых густолиственных деревьев сада, а на Анжуйской набережной, обыкновенно в эту пору уже погруженной в сон, фонари карет сверлили ночной мрак своими неподвижными зрачками. Со времен свадьбы Герберта особняк Розена не видел подобного праздника, причем этот праздник был даже еще разбросаннее, еще многолюднее, — все свои окна и двери дом распахнул навстречу красоте звездной ночи.
Нижний этаж представлял собой длинную анфиладу зал с церковной вышины стенами, украшенными живописью и старинной позолотой, — зал, где голландские и венецианские люстры и мавританские фонари освещали причудливое их убранство: обои, на которых дрожали золотисто-зеленые и золотисто-красные отсветы, тяжелые раки чистого серебра, тончайшей работы изделия из слоновой кости в драгоценной оправе, старинные потемневшие от времени зеркала, ковчежцы, знамена, — одним словом, сокровища Черногории и Герцеговины, которые парижский вкус сумел расставить и объединить так, что у посетителей не создавалось впечатления чего-то кричащего, чересчур экзотического. Оркестр, помещавшийся на возвышении из бывшей молельни, напоминавшей молельню в Шенонсо{60} , был скрыт за орифламмами, осенявшими кресла королевы и короля. И, как противовес былому, современные вальсы, все в бликах редкостных дорогих вещей, которые привели бы в восторг папашу Лееманса, вальсы подмывающие, вихревые, с круженьем длинных нарядных шлейфов, с блеском глаз, глядевших неподвижно, с колыхавшимися облачками взбитых волос, звучали как вызов, бросаемый старине